Гюнтер Грасс - Собачьи годы
И пусть не просеки, но полевые тропки они уже своими простецкими сандалиями протоптали. Иногда, когда они замолкают, Матерн слышит работающую в них механику. Вот что-то щелкнуло, и снова пошел-поехал тезис об Ис-пугале…
Но прежде чем стократно явленный, молью-щелочью-зубьями-валками испоганенный философ снова начнет прокручивать вставленную в него магнитофонную ленту, Матерн спасается бегством в главный ярус и рад бы вообще отсюда сбежать, да не может, потому как все еще не сведущ в горном деле и наверняка заблудится: «Пугало-бытийность разверзается в заблуд, блуждает там вокруг пугания и плодит тем самым только новые заблуждения.»
Поневоле привязанный к многоопытному штейгеру Вернике, то и дело поминая ад при виде черного пса Плутона, Матерн покорно дает вести себя от камеры к камере, неукоснительность нумерации коих не оставляет места для сомнений: от него сегодня не утаят ничего.
Под сводами девятнадцатой камеры громоздятся социологические познания. Виды и формы отъединения, теория социальных расслоений, интроспективный метод, практический космонигилизм и поведенческая рефлекторика, обстоятельственные и понятийные анализы, равно как и динамика и статика, двойной социологический аспект и совокупные слоевые структуры — все они тут, бодрые и мобильные. Диференцированно испоганенные. Интегрированное современное общество внимает лекциям о коллективном сознании. В среднесоциологических пугалах прорастают пугалоустойчивые поведенческие стереотипы. Периферийные пугала соответствуют средним значениям. Детерминированные пугала развязали с недетерминированными диспут столь яростный, что результатов его предпочитают не дожидаться ни несведущий в горном деле Матерн, ни вполне сведущий в нем директор Брауксель вкупе со штейгером участка и псом.
Ибо в двадцатой камере их уже дожидаются все идеологические контроверзы — тут идет настоящая птичьепугальная идеологическая борьба, за которой Матерн не прочь и последить, поскольку в голове у него творится примерно такая же катавасия. Здесь, так же, как и в сознании у Матерна, вопросы стоят ребром: «Есть ли ад вообще? Или он давно уже на Земле? Попадают ли птичьи пугала на небо? Происходят ли пугала от ангелов, или они существовали и до того, как были замыслены ангелы? И не являются ли именно пугала ангелами? Кто — ангелы или пугала — изобрели пернатых? Есть ли Бог, или Бог — это Прапугало? И если человек создан по образу и подобию Бога, а птичье пугало — по образу и подобию человека, то не является ли и пугало отображением Божьим?» — О, Матерн готов с радостью ответить твердое «да» на все эти вопросы, а потом выслушивать дюжины других и на все скопом отвечать только утвердительно: «Все ли пугала равны? Или есть элитные пугала? Являются ли пугала общенародной собственностью? Или каждый крестьянин имеет право категорически настаивать на своем пугало-владении? От какой расы происходят пугала? Стоит ли германская пугальная раса выше славянской? Допустимо ли немецкому пугалу рядом с еврейским? Да, но разве евреи не лишены дара? Мыслимое ли вообще это дело — семитское пугало? Пугалоабрашка! Пугалоабрашка!» — И снова Матерн спасается бегством в главный ярус, где ему уже не задают вопросов, на которые — на все, сразу и без разбору — надо отвечать только утвердительно.
Но вот, немым отдохновением для глаз, словно директор предприятия и штейгер участка решили, наконец, дать несведущему экскурсанту легкую поблажку, их взорам открывается двадцать первая камера. Здесь пугалозапечатлены поворотные моменты истории. Испоганенная и тем не менее динамичная, от начала к концу и строго по датам, со всеми своими катастрофами и мирными договорами, здесь в пугальном обличье вершится мировая история. Старофранкская пряжка и стюартовский воротник, веллингтоновская и калабрийская шляпы, далматка и треуголка после основательной щелочной ванны и надлежащей потравы молью символизируют теперь звездные часы и судьбинные годы. Все это крутится и отвешивает поклоны по законам своей моды. Контрдансы и вальсы, полонезы и гавоты соединяют десятилетия. Бессмертные изречения, крылатые слова: «Здесь гвельф, там гибеллин!»[449] — «В моем государстве каждый может на свой манер…»[450] — «Дайте мне четыре года сроку…»[451] — сменяют друг друга на транспарантах. А все эти впечатляющие — то неподвижно рельефные, то пантомимические — картины! Верденская мясорубка. Победа при Лехфельде[452]. Покаянное паломничество в Каноссу[453]. Неутомимо скачет к далекому престолу юный Конрадин[454]. Готические мадонны не скупятся на складчатость мантий. Побольше соболей, раз уж в Ренсе теперь королевство[455]! Кто это там наступил на многоаршинный бархатный шлейф? Турки и гусситы одной водой немыты. Рыцарь и ржа, доспехами дребезжа. Щедрая Бургундия не жалеет багрянца, золототканой парчи и шелковых шатров на бархатной подстежке. Пыжатся чресельные мешки и гульфики, едва вмещая в себя свое бесценное хозяйство, но черноризник уже прибил к дверям свои тезисы[456]. О Ты, столетие, осененное оттопыренной габсбургской губой! Союз Башмака бродит по городам, соскребая с домов изображения. Но Максимилиан терпимо относится к разрезам, коротким камзолам и беретам, огромным, как нимбы у святых. Над испанской чернотой пеной вскипает белое, в три слоя жабо. Шпага сменяет меч и Тридцатилетнюю войну, которая дала моде полную свободу. Чужеземные плюмажи, сюртуки на коже, сапоги с ботфортами занимают зимние квартиры где придется. Не успевают войны за наследство утвердить моду на удлиненные парики, как в ходе трех силезских войн треуголка становится все обязательней. Но ни шиньоны, ни изысканные чепцы, ни шейные платки уже не защитят от ножеточильщиков и санкюлотов: свеклу с плеч, и все дела! И все это — очень искусным модулем — в двадцать первой камере. Однако, как ни побледнела бурбонская белизна, а лилейной Реставрации удается выскользнуть из лап Директории. В бальных платьях и облегающем икры нанкине танцует Венский конгресс. Фрак переживет цензуру и тревожный март[457]. Франкфуртские смельчаки в церкви Святого Павла[458] что-то шепчут в свои цилиндры. Под звуки Йоркского марша вперед на дюппельские бастионы[459]! Эмская депеша[460], любимое детище всех учителей истории. Канцлер уходит[461] в крылатке. Ему на смену, в сюртуках, Каприви, Хоенлое и Бюлов[462]. Борьба за культуру[463], Тройственный союз[464] и восстание Эрреры запечатлены в трех чрезвычайно красочных картинах. Но не забыты и алые долманы цитенских гусар при Мар-ля-Туре[465]. Но вот уже грянули выстрелы в траченом молью балканском захолустье. К каждой победе колокола. Речушка называется Марна. Стальная каска на смену прусскому шлему. Голову без противогаза уже не помыслить. В военных кринолинах и шнурованных сапожках кайзер удаляется в Голландию, потому что кто-то ножом в спину. Вслед за чем незамедлительно бескокардные солдатские советы. Тут как тут капповский путч. Спартак восстает. Хрустят бумажные денежки[466]. Костюмчик Штреземана[467] голосует за закон о полномочиях. Факельные шествия. Горят книги. Коричневые бриджи. Коричневое как идея. Коричневое доминирует. Ноябрьская картинка: кафтан, набитый соломой[468]. За этим — праздники народного костюма. За этим — полосатые арестантские робы. За этим — кирзовые сапоги, экстренные сообщения, зимняя помощь фронту, ушные клапаны, белые маскхалаты, хаки и камуфляж, экстренные сообщения… А в самом конце симфонический оркестр в своих коричневых рабочих спецовках наяривает что-то из «Сумерек богов». Мелодия хороша на все случаи, а потому мечется, как призрак, лейтмотивом, красной нитью и кровью по всей этой живописно-наглядной, пугало-ожившей истории, заполняющей собою двадцать первую камеру.
Вот когда не сведущий в горном деле Матерн вынужден обнажить чело и казенным шейным платком утереть жемчужины пота с лысой черепушки. Еще в школе все исторические даты сыпались у него из учебника, как горох, и без следа исчезали в щелях между половицами. Только по части семейных преданий память его не знает сбоев, однако эти пугала разыгрывают не какие-то там региональные матерниады, тут все по-крупному: Папский интердикт и Контрреформация, — да притом насквозь механизировано или при посредстве небольших, с кулак величиной, электрических моторчиков, приводится в движение — вестфальский мир и все такое, в пугальном обличье, заседают, решают, что, когда, где, с кем, против кого, без Англии, то-то принять, а это объявить вне закона по всему рейху, — словом, движут историю от одного переломного мига к другому.