Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!
В задумчивости, капитан Санеёси принялся сворачивать и вновь разворачивать попавшийся ему под руку обрывок бумаги, с любопытством посматривая на стеснительного полковника, и, наконец, сказал:
— Во-первых, следствие еще не закончено, так что, как вы сами понимаете, любые контакты арестованной с внешним миром нежелательны. Во-вторых… вы отдаете себе отчет в том, что нерегламентированная встреча с подобной личностью может отрицательно сказаться на вашей собственной карьере и офицерской чести? Подумайте сами: японский военный поддерживает связь с работавшей на врага шпионкой!
— Да, да, читал: Мата Хари. Мне не о чем беспокоиться, Санеёси-сан. Встреча, о которой я прошу, носит личный… глубоко личный характер.
Санеёси развеселился:
— Любовные терзания?
— А вот это, простите, вас не касается. Никоим образом…
— Меня все касается. Любая мелочь — вплоть до марки ее помады, а также с кем она бывала в ресторане «Небесная тишина», и что они там заказывали… Кстати, вы в курсе, что у нее есть любовник? Некий журналист, якобы швейцарец, который как сквозь землю провалился.
Тупая боль кольнула доктора Окура прямо в сердце, а в следующий миг оно стремительно ухнуло вниз, в пустоту желудка. Разумеется, он понимал, как глупо, как, в сущности, недопустимо ревновать женщину, не связанную с ним никакими узами, обладавшую правом на собственный выбор. Да и не было между ними ничего, кроме доброго знакомства, и в Париже они расстались просто друзьями… Он ведь не думал, что Хильда, подобно японской вдове, погрузится в вечный по нему траур. Но захлестнувшая доктора Окура эмоция была первична. Она была неподвластна контролю и логике, и из-за этого его чувство вины делалось только острее и глубже.
Он осторожно спросил:
— Простите за вторжение в… строго конфиденциальные, так сказать, вопросы, связанные со следствием, но… Что, мадмуазель Браун действительно работала на какую-то разведку?
— Пока что она ни в чем таком не призналась, так что мы располагаем только косвенными доказательствами. Это все, что я могу вам сказать.
— Если слово полковника японской императорской армии что-нибудь значит, я готов за нее поручиться. Что бы вы про нее ни думали, в чем бы ее ни подозревали, для меня она остается исключительно светлой личностью, не способной ни на какое преступление.
— Очень может быть, полковник, что в ваших глазах все обстоит именно так. Вопрос точки зрения. У нас с вами разные критерии относительно того, что является преступлением, и что нет. Уважаю ваши чувства, но боюсь, что я не в силах вам помочь.
Хироси Окура был человеком застенчивым, и при других обстоятельствах он ни за что не решился бы на то, что проделал сейчас совершенно спонтанно, не задумываясь и вообще не колеблясь. Достав из внутреннего кармана кителя бумажник, он отсчитал тысячу американских долларов и выложил их на письменный стол перед капитаном Санеёси.
— Очень прошу. Совсем ненадолго, всего на пять минут!
Полицейский посмотрел на него с грустью и удивлением. Вот тебе и доктор Окура, как видно, он по уши влюблен в эту женщину, чтобы предлагать такие деньги за короткое с ней свидание! Устало, не спеша, он деловито пересчитал купюры, спрятал, и только тогда сказал:
— Хорошо, полковник, только… смотрите, потом не пожалейте… Вы врач, всякое видывали, и все же… Прошу вас оставить личное оружие у меня в кабинете.
Вход в подвалы, где находились камеры, был на заднем дворе. По кирпичным ступеням они спустились вслед за старшим надзирателем в длинный сводчатый коридор, слабо освещенный подслеповатыми, забранными в сетку лампочками. Надзиратель отпирал бесчисленные решетчатые двери и, пропустив капитана и полковника, старательно запирал их за собой. Выросший в доме богатых родителей, доктор Хироси Окура провел беззаботную юность в элитарных учебных заведениях Новой Англии и Парижа, он никогда не сталкивался ни с чем, что хотя бы отдаленно напоминало открывшийся перед ним ужасный подземный мир. В больших камерах прямо на влажном каменном полу сидели, прислонившись к стенам и положив руки на затылок, десятки задержанных… за какие преступления? Во всяком случае, не за уголовные, ведь Кэмпэйтай — полиция политическая. Дежурные надзиратели неспешно прохаживались по коридору, заглядывали в камеры и, завидев, что кто-то опустил руки, угрожающе стучали ключами о решетку.
Ее одиночка была последней, свет в нее проникал только из коридора. Хильда сидела на вымощенном каменными плитами полу, чуть заметно раскачиваясь из стороны в сторону и, как показалось доктору Окура, тихонько напевая что-то без слов.
У него в принципе было слабое зрение, его глаза медленно адаптировались к полумраку. Наверно, в данном случае — это было к лучшему, потому что кошмар проступал из тьмы постепенно, мало-помалу обретая очертания.
Хильда увидела его, попыталась вспомнить, улыбнуться. Вся правая сторона ее лица превратилась в огромный посиневший отек, глаз совершенно закрылся, а улыбка обнаружила черный провал — зубы с этой стороны были выбиты. Целые пряди ее волос были выдраны с корнем, местами даже с кожей, оставив незажившие кровавые раны.
— Что вы с ней сделали? — в ужасе прошептал Окура.
— Я вас предупреждал, что зрелище, которое вас ждет, не из самых приятных. Но, что бы мы ни делали — мы делаем во имя Японии! — холодно обронил капитан.
Хильда не сводила своего единственного зрячего глаза с двух одетых в форму японцев и продолжала раскачиваться.
— Вы меня узнаете, мадемуазель Браун? — с тяжелым сердцем спросил доктор.
Она молча кивнула, но не выказала радости, или какой-либо эмоциональной реакции на эту встречу. Похоже, ей все было безразлично.
— Могу я вам чем-нибудь быть полезен? Я вам принесу теплую одежду, лекарства… надеюсь, мне это позволят. Скажите, вам что-нибудь нужно?
Она отрицательно качнула головой, а потом, словно вдруг вспомнив что-то, прошепелявила по-французски:
— Хироси-сан… меня уже уносят белые ветры, вы за меня не переживайте…
Капитан Санеёси поспешно перебил ее:
— Говорить только по-немецки или по-английски!
Не обратив на его слова никакого внимания, словно его там и не было, она продолжала:
— Если вы действительно хотите что-то для меня сделать… извините, мне трудно говорить, надеюсь, вы меня понимаете?
Капитан раскричался:
— Ни слова больше по-французски, иначе я прекращу это свидание!
Хильда лишь презрительно махнула рукой, и только теперь доктор заметил, что вместо ногтей у нее грязно-кровавые раны.
— Прошу вас, Хироси-сан, съездить в Хонкю… это понятно, да?
— Да-да, в Хонкю, — глухо ответил он.
— Найдите раввина… там у них есть раввин. Скажите ему, что я — еврейка и прошу похоронить меня на еврейском кладбище. Если они меня примут.
— Хватит! Конец! Точка! — продолжал бесноваться капитан Санеёси.
Попытавшись улыбнуться, Хильда отрезала по-немецки:
— Здесь я ставлю точки, скотина!
Полковник императорской медицинской службы Хироси Окура тихо плакал, не стыдясь своих слез.
…Спустя пять дней доктору Окура пришлось выложить капитану Санеёси еще тысячу долларов, чтобы забрать останки Хильды Браун. Все произошло так, как она просила. Ребе Лео Левин проследил, чтобы Хильду проводили, как положено по обряду. Ее тело было предано глинистой земле близ реки, на еврейском кладбище Хонкю. Кроме японского полковника и трех старух из погребального общества Хевра Кадиша, которые совершили над Хильдой ритуальное омовение и завернули ее в саван, никто больше не видел и не узнал, что с ней сделали в Кэмпэйтай. У евреев не выставляют усопшего на всеобщее обозрение, это считается оскорбительным. «А иногда стоило бы, — подумал про себя раввин, читая молитву. — Чтобы люди знали и помнили!»
Никто из присутствовавших не знал еврейского имени Хильды, как и не были известны дата и место ее рождения — все документы остались в Кэмпэйтае. Поэтому на беломраморной плите, которую заказал Окура, каменотес сделал под звездой Давида такую надпись:
Хильда Браун,белый ветерок из дальних земель.
61Экономическая катастрофа, о которой в свое время предупреждали барона фон Дамбаха немецкие специалисты, стала действительностью. Местный доллар рухнул, но это было всего лишь внешним признаком кризиса. Еще месяц назад за один американский доллар стабильно давали шесть шанхайских; сейчас же курс был один к тысяче. Именно столько — тысячу шанхайских и ни цента меньше — стоило одно яйцо.
У гоминьдановского Китая во главе с Чан Кайши была своя, сравнительно автономная экономика. Ее подрывали безответственные действия правительства. Взять хотя бы такое мероприятие националистов, как изъятие у населения «патриотического» золота, которое отправлялось в Тайвань. Вместо него людям выдавались бумажные купюры, так называемые «золотые юани». Поскольку другого золота, кроме названия, за ними не стояло, на территориях под управлением Чан Кайши они шли по двадцать миллионов за один американский доллар. Автономия автономией, но столицу Китайской Республики Чунцин связывали с Шанхаем бесчисленные капилляры, так что было бы неверным однозначно утверждать, что невиданный хозяйственный срыв в Шанхае не имел ничего общего с экономикой Гоминьдана.