Малыш пропал - Ласки Марганита
Мадам внимательно поглядела ему в лицо, что-то прикинула в уме. И наконец ответила:
— Что ж, предположим… — и она назвала две цены, а сама не сводила с него глаз, чтобы понять, как он их воспримет.
Хилари мигом все подсчитал, счел ее цифры фантастически преувеличенными. Но ведь надолго он не задержится, да и вообще не станет он спорить с этим чудовищем. И он сказал как мог резче:
— Отлично. Я дам знать потом, сколько пробуду. — И он снова отправился в свой номер.
А что же дальше? — задумался он.
Если б только я позволил Пьеру приехать со мной. Теперь он видел в Пьере не человека, которого ошибочно принял за друга, но полезного агента, который мог организовывать поездки, брать на себя решения, защищать его от старой карги в стеклянной будке при входе. Слишком я нетерпим, сказал он себе. Политические убеждения Пьера — это его дело. А помощь, которую он предлагал, надо было принять, и пусть бы так оно и шло. Но он знал: невозможно, чтоб так оно и шло. Их с Пьером глубокая интуитивная симпатия никогда не могла бы обернуться взаимно полезным знакомством.
Разумеется, все может обойтись очень легко, сказал он себе. Может сразу стать ясно, что это не мой ребенок (а как, собственно, это станет ясно, мелькнула мысль). Но он не задержался на ней, сказал себе: в этом случае все будет легко. Я тотчас возвращаюсь в Париж, говорю Пьеру, что надо ставить на этом деле крест (он ведь сказал: если этот ребенок не мой, моего уже никогда не найти), и могу ехать домой, снова приниматься писать, читать и заниматься всем прочим, что нашел для себя взамен чувств.
И вдруг улыбнулся, ибо нежданно-негаданно перед ним возникло видение — они с Пьером и с малышом, соединенные любовью, суровое испытание разрешилось полным катарсисом. Это было бы несказанно прекрасно, размечтался он, — но тут же осознал, о чем думает. Никогда этому не бывать, сказал он, ничего во мне не осталось такого, что сделало бы это возможным. Предательские чувства любви, нежности, сострадания не должны во мне оживать. Я не вынесу, если они оживут, а потом снова умрут.
Медленно, устало он поднялся с постели, чтобы снова приняться за поиски.
Глава шестая
Хилари немного отошел от гостиницы и только тогда спросил первого встречного, как пройти к приюту Notre-Dame-de-la-Pitie. Он не знал, что заставило его хранить это дело в полнейшей тайне; с той самой минуты, как Пьер явился в дом его матери памятным Рождественским днем, он ни разу никому не обмолвился ни словом о том, что, возможно, во Франции у него есть сын, и он знал: он никогда никому ничего не скажет, пока все не завершится. Пока мальчик не будет обнаружен, опознан и высвобожден, никто не должен знать ничего, кроме того, что сын Хилари давным-давно умер.
Он шел, куда его направили, к окраине города, в сторону, противоположную от груд развалин и железнодорожной станции. Здесь расположились особняки состоятельных торговцев, удалившихся от дел. Каждый на небольшом участке земли, окруженном оградой, и будто скопированный с chateaux[7] девятнадцатого века, принадлежавших еще больше преуспевшим коммерсантам Второй Империи.
Приют оказался в одном из таких особняков, только побольше и обшарпанней соседних на той же улице. Широкий, посыпанный гравием неухоженный партер вел к вычурным парадным дверям с двойным рядом невысоких ступенек. Цветов у дома не было, только кое-где партер окружали пыльные кусты, а с одной стороны дома, Хилари заметил, теснились, вразброд заворачивали за его угол жалкие лачуги.
Дверь отворила невысокая полная монахиня в белом облачении, на поясе у нее висело черное распятие, усики огромного прыща тянулись к красному подбородку.
— Могу я увидеть мать-настоятельницу? — спросил Хилари. — Я мсье Уэйнрайт из Англии, я полагаю, она меня ожидает. — Он не знал, как обращаться к монахине, и это его смущало. Порывшись в бумажнике, он достал визитную карточку, вручил монахине, и та серьезно на нее уставилась через круглые в стальной оправе очки, потом растворила дверь.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Не угодно ли мсье подождать здесь? — сказала она и прошла вперед.
Он оказался в холодной гнетущей приемной, где царила атмосфера формальности и куда, похоже, редко кто заглядывал. Стены были оклеены алыми расписными обоями, явно тех времен, когда здесь располагалась столовая солидного буржуазного семейства; почти всю ее занимал длинный стол красного дерева под плюшевой скатертью, а по сторонам выстроились тяжелые стулья красного дерева. Нижняя часть длинного окна была заклеена бумагой, расписанной наподобие витража уродливыми зелеными и красными шестиугольниками. На столе лежал дешевый религиозный журнал, но Хилари не стал его листать, скованный и напряженный он сидел на одном из жестких неудобных стульев и ждал. Прошло минут десять, дверь отворилась, и вошла другая монахиня.
Она была высокая, худощавая, и в ее лице читалась спокойная уверенность больничной сиделки или, скорее, сестры милосердия, ибо она, совершенно очевидно, обладала властью и способностью распоряжаться. Учтиво поднявшись, чтобы ответить на ее спокойное заинтересованное приветствие, он тотчас почувствовал к ней уважение.
— Пройдемте, пожалуйста, в мой кабинет, — сказала она. — Там нам легче будет побеседовать. — И он последовал за ней в небольшую заставленную комнату, которая отличалась от прочих кабинетов лишь тем, что над письменным столом на стене висело распятие.
— Будьте любезны, скажите, как мне следует к вам обращаться? — услышал Хилари свои слова. — Я не католик и, понимаете, я не…
— Вам следует называть меня «ma mère», а сестер «ma soeur», — с улыбкой сказала мать-настоятельница, потом помолчала с минуту, задумчиво глядя на Хилари, и продолжала: — Ваш друг, мсье Вердье, очень ясно мне объяснил ваше положение, и я прекрасно понимаю, как вы надеетесь, что этот ребенок, который находится под нашей опекой, может оказаться тем, кого вы ищете. Но об одном обстоятельстве я должна вас предупредить с самого начала. Как вы только что мне сказали, мсье, вы не католик. У нас же все дети католики. И прежде, чем отдать ребенка в некатолическую семью, мы должны быть очень, очень уверены, что он действительно ваш. Надеюсь, вы меня поймете.
— Но мой сын был бы католик, — словно мимоходом сказал Хилари. — Видите ли, моя жена была католичка, и, когда мы поженились, мы решили, что наши дети будут воспитаны в этой вере. — Ему казалось, это неважно. Он прошел через годы агрессивного атеизма, а теперь относился к католицизму с большей симпатией, чем к религии, в которой был рожден и к которой его мать требовала непостижимого для него уважения.
— О! — сказала мать-настоятельница, прищурив глаза. — Возможно, это кое-что изменит. — И прибавила куда более оживленно: — Так что бы вы хотели услышать от меня о Жане?
— Жане? — весь напрягшись, спросил Хилари. — Почему вы называете его Жаном? Моего мальчика зовут Джон. Он вам сказал, что его зовут Жан? Они звучат почти одинаково, эти два имени, разве нет? — Хилари перегнулся через стол, дрожа от волнения.
— Боюсь, это всего лишь совпадение, — сочувственно сказала монахиня. — Когда ребенок появился у нас, он называл себя Бубу, вероятно, так его звала прачка, и он не в силах был помочь нам догадаться, как же его зовут по-настоящему. А когда мы его крестили, надо было дать ему имя, и мы случайно выбрали Жан. — Она посмотрела на Хилари с печальной улыбкой.
— А кроме имени он что-нибудь сказал о себе?
— Мы расспрашивали его очень старательно в надежде узнать хоть что-то, что в дальнейшем помогло бы возвратить его в родную семью. Но не забывайте, он был еще совсем маленький — по словам доктора, ему было около двух с половиной лет. Он не мог рассказать о себе ничего существенного, да мы и не знали, о чем его спрашивать. Были бы вы тогда здесь, возможно, вы задали бы правильные, наводящие вопросы… — она оборвала себя и прибавила с улыбкой: — Но сейчас вы здесь, и, быть может, Господь побудит вас отыскать у себя в душе правильные вопросы даже теперь. Однако прошло три года, и то, что ребенок помнил в два года, в пять он забудет.