Юрий Герт - Приговор
Но как же... Как при этом не почувствовать — вопреки «Восточной доктрине» фюрера, вопреки теории о «чистоте расы», вопреки всяческой дичи, усердно вколачиваемой в головы,— что у тех, которые внизу, под балконом, все было, как у тебя: и разодранный от родовых страданий рот, и стихи — тоже, возможно, Гете И Шиллера, и бант, щекочущий подбородок... Но если так... То как же он мог?.. Приказывать?.. Стрелять? И слышать это «папа, еще, еще!..»
Но это было, было!..
9Но если это было, и было у Ромма в «Обыкновенном фашизме», как молодой солдат с веселой улыбкой на щекастом лице толкает в ров женщину с прижатым к груди младенцем, и были фотографии, которые они обнаружили, взяв «языка» под Смоленском, и на них —трупы, трупы, трупы, то подвешенные за ноги, то уложенные шпалами в ряд, то разрываемые овчарками, а «язык» был вполне благодушный немец, с брюшком, из штабистов, и фотографии носил в кармане для собственного удовольствия, не по чьему-то приказу,— это потом, и Нюрнберге, все охочи были ссылаться на чьи-нибудь «приказы»,— если все это так, и все это было, тогда почему «Человек — это звучит гордо»?.. Это звучит ничуть не более и не менее гордо, чем горилла или волк, или крокодил, или мокрица... И тогда не должно ужасать как противоречащее человеческой сути, распоряжение Трумена — стереть с земли Хиросиму и Нагасаки, сто, двести тысяч, миллион людей, которых он и в глаза не видел! Напротив — тогда естественно, что цвет человечества, его элита, его мощь и разум в гениальных своих озарениях открывает новые и новые способы — эффективно, быстро, дешево умерщвлять миллионы, миллиарды живущих!.. Это так же естественно, как в промежутках между озарениями размяться где-нибудь на теннисном корте, или позабавиться с женщиной, или вспомнить, умиляясь, свое детство, играя с румяным малышом, дочкой или сыном... Обо всем этом Федоров думал раньше. Сейчас он только раскрыл и захлопнул книгу, не перечитывая сызнова знакомый абзац.
10«Ну, а если подойти с другой стороны?.. Если взять общеизвестные факты — и сопоставить?.. Скажем, сколько времени существует на Земле жизнь? Примерно 3 миллиарда лет. А млекопитающие? Пример но 160—170 миллионов лет. А человек? 1 миллион лет. Если отложить отрезок длиной 160—170 сантиметров, то все существование человека — гомо сапиепс — займет на нем 1 сантиметр.
Что же такое по времени человеческая цивилизация? Самое большее — 6 тысяч лет (начиная с древнейших поселений в Двуречье и первых оросительных сооружений в долине Нила). То есть выходит, что по отношению к истории «человека разумного» это — 6 миллиметров на отрезке в 1 метр.
Даже на сантиметр — какие-то шесть миллиметров! И на этом жалком отрезочке — шириной в ноготь — умещаются все грандиознейшие создания человеческого духа: Гильгамеш, индийские «Веды», Библия, Гомер, «Божественная комедия», Пушкин... Тонкая, тончайшая нефтяная пленка — над океанской толщей, если разуметь под нею миллионы, десятки миллионов лет, миллиарды лет до-человеческого бытия!
Чего же хотеть?..
Или, если угодно, можно представить себе башню, гигантскую башню в 160—170 метров высотой — и отмеренные у основания 6 миллиметров! Вот соотношение между эпохой жизни млекопитающих и жизни цивилизованного человеческого общества. Или - того грандиозней, тут нужна уже невероятная фантазия — можно попытаться вообразить башню в три километра — все существование земной жизни — и те же ничтожные шесть миллиметров...
Шесть, только шесть/.. Много это или мало?..
Много — во всяком случае достаточно, чтобы изобрести колесо, холодильник, синхрофазотрон, сложить пирамиды в Египте, построить Реймский собор и церковь Покрова-на-Нерли, засеять небо спутниками, отправить ракетные корабли к Венере и Марсу. И — мало, бесконечно мало, чтобы преодолеть то, что копилось, бурлило миллионы, миллиарды лет, захлестывало живую плоть и владело ею: дикие инстинкты, ярость, жажду крови, убийства, похоть, желание первенствовать, покорять, обладать.
Для этого мало шести тысячелетий...
Чтобы это понять, почувствовать, не нужен Фрейд. Прошлое и настоящее человечества — не лучшее ли доказательство тому?..
Жестокость!.. Не ее ли вынес человек из сырого мрака первобытных времен, из гущи непроницаемых для солнца джунглей? Не ее ли унаследовал от дальних предков — вместе с клыками, волосяным покровом и жаждой совокуплений?..
И не здесь ли кроется причина причин?..
Когда мне доводится слышать пылкие, умиленно произносимые слова — о попираемом цивилизацией естестве, о природе, о природном начале, изничтожаемом человеком, мне становится смешно или — смотря по обстоятельствам — грустно. И не только потому, что подобный треп чаще всего занимает людей, которые, благоговея перед первозданной природой, пуще всего боятся ливней, гроз, зимней стужи, летнего зноя, землетрясений, морских штормов, то есть именно столь ими оплакиваемой природы, и не могут жить без батарей центрального отопления, газовой плиты, телевизора и электрической кофемолки. Не в том дело! А в том, что несмотря па Реймский собор и ракеты, летящие к Венере и Марсу, естество, вынесенное человеком из джунглей, продолжает в нем жить, жаждать крови, насилия и господства!.. Оно смиряется и помалкивает., это жестокое, по-звериному хитрое естество, пока ему обеспечены покой и сытость... Если оке нет... Тогда оно предстает во всей красе!..
...И пылают костры, сочиняются доносы, вчерашние слесари, учителя, землепашцы надевают защитного цвета шинели и спешат навстречу друг другу чтобы — убивать,
убивать, убивать! Культура, цивилизация, история шести тысячелетий с ее уроками, заповедями, пророчествами философов и поэтов уподобляется тонкой шелковинке, которой не удержать разъяренного косматого зверя...
Вот они, ваша «природа», ваше «естество»!..
Не культура, не цивилизация, не разум человеческий опасны, вопреки воплям Ницше, и не их переизбыток — скорее их недостаток! Их малое до сих пор количество — в расчете на каждого и на всех вместе!..
Вот где причина причин...»
(Из архива Федорова).
11Как-то раз его остановила на улице учительница Виктора, пожилая, но по-молодому экспрессивная, из вымирающего племени энтузиастов, для которых все в жизни связано с их школой, их предметом.
— Алексей Макарович, я в шоке!— говорила она чересчур громким для ее невзрачной фигурки голосом, поминутно всплескивая руками, и не обращая внимания на то, что они стоят па углу многолюдного перекрестка, в круговерти прохожих.— Вы знаете, что написал в последнем сочинении ваш сын?.. Что Раскольников убил старуху процентщицу, убил Лизавету, ее сестру,— и правильно сделал! Представляете?..
Улица шумела, «Икарусы», желтея могучими, заляпанными весенней грязью боками, извергали гарь и чад, с крыш капало, под ногами чавкали оттаявшие озерца... Федоров слушал Людмилу Георгиевну, ему было смешно и одновременно хотелось до земли поклониться этой маленькой женщине в потертом, не модном пальто, для которой Достоевский и сочинения ее учеников куда важнее того, что ценят другие — карьеры, престижа, каких-нибудь золотых побрякушек...
— Что ты накрутил в сочинении, Витюха?— спросил он сына в тот вечер.— Ты что — сбрендил?..— Ему хотелось все обратить в шутку, в необдуманный и дерзкий поступок, на какие в ту пору был горазд Виктор.
— Подумаешь,— сказал Виктор, которого ничуть не смутил ни рассказ отца о встрече с Людмилой Георгиевной, ни его вопрос,— какая кому польза была от старухи?.. Один вред.— Он говорил, наклонив голову и упрямо выставив лоб, но — запомнилось Федорову — избегая, вопреки привычке, сталкиваться с ним глазами.
— Вред?.. А от Лизаветы кому и какой был вред, когда он ни за што ни про што топором ее чебурахнул?..
— Вреда не было, да и пользы никакой.
— Вот как! Выходит, если так, хватай топор и круши головы? Так выходит?
Виктор молчал.
— У вас что, многие в классе вроде тебя думают?..
— Все, — сказал Виктор. И поправился:— Почти все.
— Почти все! Что-то Людмила Георгиевна говорила про тебя одного...
— Почти все так думают,— сказал Виктор, усмехнувшись.— А написал я один.
«Ах, стервец!..» — вздохнул про себя Федоров. Знал Виктор его пунктик: «Говори правду, в любых обстоятельствах — только правду!..» За одно это Федоров мог все простить.