Владимир Высоцкий - Черная свеча
— Кенты, значит? Что ж ты ему по роже врезал? — спросил квадратный человек с похожей на перевернутую репу головой. — Знаем мы эти зехера! Федор менжанулся, опосля подговорил фраера…
— Мужик говорит правду. Ираклий подтвердил, — возразил ему голубоглазый вор, тот самый, что рассказывал про свои похождения, и отхлебнул из кружки глоток чифира.
— У тебя вес просто, Малина: ударил вора, который мог помочь Скрипачу зарезать Салавара, и оба теперь в чистые прут.
— Почему ты его ударил? — спросил внимательно следящий за разговором Дьяк.
— Так получилось. Я не хотел, чтобы его убили. Мне незачем придумывать.
— Ираклий не должен врать, — глубокомысленно изрек Резо Асилиани. — Он никогда не врал.
— Ты спи, спи, Ворон, — попросил пожилого грузина не по возрасту седой зэк, сохранивший от прошлой жизни уютную округлость живота, и обратился к Упорову:
— Надо было придумать что-нибудь поостроумней, Вадим. — Седой дружески обнял Упорова за плечи, легкими, словно лишенными костей руками: — Салавар знает Каштанку. Он бы его живым не отпустил. Скажи нам правду и канай себе на нары, досыпай.
— Действительно, ты зря влез в эту историю, фраерочек, — худой и желчный львовский домушник Иезуит говорил, улыбаясь той самой поганой улыбкой, которую не могли выносить даже судьи. — Чистосердечное признание может облегчить…
— Хочешь, чтобы я соврал? Тебе надо непременно убить?!
— Цыц! Куда прешь?! Тебя уже нет, падаль!
— Сам ты — мерзость! И рожа твоя — поганая!
— Что-о-о? Воры, с каких это пор…
— Вначале надо доказать его вину, — синеглазый балагур по кличке Малина, не торопясь, придержал Иезуита. — Это же сходка, а не советский суд. Ты все перепутал, Евгений.
— Вину? — спросил все еще обнимающий Упорова зэк, убрав свои воздушные руки. — На их глазах кончали Мыша, Заику, Скрипача, а Каштанка жив. Потому что курванулся!
— Криком делу не поможешь, Пельмень, — Дьяк не хотел разжигать страсти.
— Мы решаем судьбу своего товарища.
— Ленин бы тебя давно кончал, Федька, — зевнул пожилой Ворон.
— Ты картавого не трогай, ты лучше спи.
— Хватит! — Иезуит поднялся. — Их надо заделать обоих. В назидание другим.
— Резать! — тяжело опустил на стол ладонь мрачный татарин с наколкой на высокой волосатой груди.
— Кто еще скажет?
В бараке прекратилась игра и разговоры, Упоров понял — сейчас все решится. Он повел глазами… тот, кто должен нанести ему первый удар, стоял близко. Он не видел его лица, но слышал спокойное, ровное дыхание человека, который ни в чем не сомневался…
— Вспомните Голгофу, — Аркадий Ануфриевич Львов обвел присутствующих хорошими, безвредными глазами и позволил себе длинную паузу. — Иисус сказал о палачах: «Боже, прости им, ибо не знают, что делают».
Он волновался настолько натурально, что даже противный Иезуит не усмехнулся, замкнувшись в своем решенном несогласии.
— Не туда кроите, Аркадий Ануфриевич…
— Иезуит, я тебя слушал! Шесть человек из карантинного барака подтверждают, что сказал молодой моряк. У меня лежит письмо от Фаэтона. Он с ним шел на Колыму, пишет в уважительном тоне. Таким образом, фраер вне подозрений. Теперь о главном: где нас хотели сгноить, Пельмень?
— На «Новом». Удобное место, господа воры…
— Когда ты узнаешь, кто его спалил, тебе будет стыдно. Впрочем, о чем я говорю?! Мужики подумают — воры сошли с ума. За умалишенных никто не скажет доброго слова, а оно нам сейчас весьма необходимо. Я против смертного приговора моему брату Федору.
— Кто еще настаивает на виновности Каштанкн? — спросил Дьяк, с презрительной полуулыбкой обводя взглядом присутствующих.
— Я! — мрачный татарин опять хлопнул по столу ладонью.
— Один! Ты не виновен, Федор. Воры, тормознитесь. Еще не все. С Юртового пришла ксива: на Крученый привалил церковный вор. Грабил храмы на Псковщине, кончал в селе батюшку с попадьей, а блатует, как честный вор.
— Зачем лишний базар, Никанор Евстафьевич, неужели мы допустим, чтобы церковный вор хилял за вора честного?!
— Вложил побег с Сучанской зоны…
— Он нагреб себе беды на две смерти. Свидетели?
— Есть! — поднялся с нар, держась за спину, мужик в цветастой рубахе, подпоясанной обыкновенной веревкой. — Белим — церковный вор, но это не весь его позор. В зоне поощрял «крыс», целый крысятник вокруг себя развел.
— А за побег что скажешь?
— Так ведь Китаев жив еще был, когда их в зону привезли. Он мне в коридоре крикнул за Белима.
— Сенатора зарезал Белим, — Малина дал понять всем своим видом — признание ему дается непросто. — Сенатор был честным вором, и Белим был таковым, пока не пошел по церквам. В Питере мы с ним подельничали…
— В том твоей вины нет, — Дьяк поднялся. — Кто желает защищать Белима?
Они смотрели на Никанора Евстафьевича, подчеркивая общим молчанием отношение к судьбе обвиняемого.
— Ворон! — Дьяк сел, скрестив на груди руки. — Идите. Сходка вынесла приговор. Фраера с собой прихватишь. Толковый оказался, без подлостев.
Он одобрительно кивнул Упорову, будто перед ним стоял воспитанный ребенок.
— Иди с имя, Вадим. Вам по пути…
Все еще бледный Опенкин поймал взгляд Упорова, подмигнул блестящим глазом и тут же включился в разговор по делу.
— У Сенатора мамаша в Калуге. Вдовствует…
— Колокольчик поможет. Он при средствах.
— Сеню в Ростове повязали…
— Кто нынче из деловых на свободе?
— Рябой с Сидором. Имя надо сообщить…
Дверь за спиной Вадима закрылась. Он не почувствовал холода, почувствовал облегчение да еще вялость во всем теле. Испытание оказалось нелегким. Упоров собрался было присесть на завалинку, но мрачный татарин, тот, кто хотел Федькиной смерти, прорычал:
— Канай за нами, Фартовый!
А чуть погодя спросил уже не таким злым голосом:
— Ты, видать, в детстве говно ел?
— Увы, не досталось: ты съел его раньше меня.
— Борзеешь, фраер!
Вадим промолчал. Он был безгневен. Им владела приятная пустота чувств, и перекошенная рожа татарина не вызывала ничего, кроме улыбки.
Люди шли в ночи, как ее родные братья, с кошачьей уверенностью, обмениваясь только взглядами, когда в тишину проникал посторонний звук. Они и в барак вошли незаметно, без шума, показав дремавшему у печи дежурному нож.
Тени опытных убийц плавали по потолку, по стенам, перевоплощаясь то в забавных кукол, то в сказочных чудовищ. Упоров наблюдал за ними, уже лежа на нарах.
— Здесь, — прошептал сердитый татарин, пряча нож за голенище.
Остальное произошло быстро. Татарин схватил спящего за руки, двое держали ноги, а оказавшийся на груди еще не проснувшегося Белима Ворон затянул на горле полотенце.
Белим заколотился в конвульсиях, выворачиваясь пойманным угрем, но следующий рывок остановил его мучения.
— Все, он пошел каяться…
Ворон спрыгнул на пол, вытер ладони об одеяло и встретился взглядом с поднимающимся с нар человеком.
Это было не в правилах зоны: вмешиваться в дела воров, а проявлять своеволие в такой откровенно вызывающей форме вовсе не рекомендовалось.
— Ты что хочешь, генацвале?
— Проводить душу убиенного раба Божьего, — ответил мягко и смиренно зэк.
— Не надо сорить хорошие слова: он был плохой человек. Пусть им занимаются черти! — Сердитый татарин чуть отвел от бедра руку с ножом: — Убирайся, гнида!
Зэк, однако, не испугался, сделал шаг навстречу, оказавшись таким образом в зоне удара. Тогда Ворон попросил:
— Не мешай ему, Дли. Тебе никто не мешал — и ты не мешай. Делай свое, генацвале. Нас забудь…
Они покинули барак осторожно, без шума и суеты исчезая в темноте ночи, которая прятала их, как заботливая мать — нашкодивших в чужом саду детишек.
Густой голос Монаха шептал вслед убийцам:
— В покоищи Твои Господи: иди же вси святии Твои угюкаиваются, упокой и душу раба Твоего, яко Един еси Человеколюбец…
Оцепенение проснувшихся обитателей барака постепенно ослабло. Первыми зашевелились слабонервные новички, Не успевшие привыкнуть к лагерным судам.
— Ужас какой-то! — тер нос проворовавшийся хранитель партийной кассы Иркутского обкома. — Пришли, убили и ушли. Кто хоть такие?
— Об этом тебя завтра спросят, — хихикнул из-под одеяла секретарь комсомольской организации Днепрогэса, сменивший в зоне имя Лазарь на Людмилу.
— Кто спросит? — заволновался хранитель.
— Кум, он любопытный…
— Но я ничего не видел. Я спал!
— Людка, перестань дразнить вахлака! Ты спи, пивень пузатый, никто ничего не видел.
«Все истекают страхом, — Упоров закрыл глаза, прислушиваясь к долгой молитве отца Кирилла над церковным вором. — Тихо, в себе, как умирающие деревья. Видит ли это Бог? А если видит, то что это за Бог?! И где Милость Его или гнев? Где Божья Воля в созданной Им жизни?»