Глеб Шульпяков - Город "Ё"
Когда-то я написал поэму «Тамань» — о том, как лермонтовский сюжет повторился со мной в поезде Москва-Варшава. Оказавшись на Таманском полуострове, мне показалось важным заехать в легендарную станицу, совершить паломничество в место, чье имя я когда-то использовал.
Путь в Тамань лежит через Темрюк, маленький пыльный городок. Это перевалочный пункт, последний транспортный узел. Тротуары в шелухе от семечек, от ветра она шелестит и шевелится. В привокзальном туалете привратник-инвалид — берет пятак, но пускает и так.
На вокзале вечный мертвый час. Автобус в Тамань идет раз в сутки при наличии пассажиров. Шофер дрыхнет в хвосте салона.
«Сколько вас?» — поднимается на локте.
«Один».
«Не поеду».
И снова ложится.
Таксисты качают головами: «Тупик!»
«Не поедем».
Но потом из машины доносится женский голос: «Садись!»
Водителя зовут Светлана Васильевна, мы трогаемся. За окном медленно раскручивается пространство. Оно выпукло-вогнутое, бескрайнее и близкое. Это пространство затягивает и выталкивает, приближается и отдаляется. Задавая ритм, который завораживает, если смотреть долго.
Наконец в боковом окне открывается море. Оно ненастоящее: плоское, травяное. Полу-Азовское, полу-Черное. Проливное. Мы проезжаем населенный пункт «За родину». На выезде «За родину» зачеркнуто красным. Впереди Тамань.
«Подождать?» — спрашивает Светлана Васильевна.
«Зачем?»
«Смотри сам» — усмехается и дает газу.
Когда пыль оседает, я вижу площадь, ее наклонную плоскость. Справа три торговки с рыбой. Слева в кустах миниатюрный танк на пьедестале. За кустами травяное море, за морем Керчь, Крым.
Станица стоит в шеренгу вдоль центральной улицы. Улицы пустынны. Низенькие дома — скаты крыш русские, украинские. Пыльная листва. Собаки спят прямо на дороге. В крошечном сквере стоит Лермонтов и тоскливо смотрит на море, где его чуть не утопили. Море по касательной гонит мелкую волну к ногам поэта.
Он провел в Тамани несколько дней, но станица до сих пор живет за счет его новеллы. Все помнят, как она начинается: «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голоду, да еще вдобавок меня хотели утопить». Поэтому местные жители, хотя и чтят поэта, но от всей души веселятся только в день его смерти.
Домик Лермонтова стоит на обрыве, точь-в-точь как на рисунке автора. Соорудили его уже в наше время — именно по рисунку. Кровлю из таманского камыша стелил на хату последний из тутошних старцев, по старинному рецепту.
А еще в Тамани живут комары. Тучи комаров, полчища. «Русский царь знал, куда ссылать, — говорит мне девушка, музейный работник. Зовут ее, само собой, Света. — И вообще мы установили, что Лермонтов был в Тамани дважды».
Света Горюнова смотрит за музеем. Охотников до музейных ценностей на краю света бывает мало. Поэтому Света показывает хижину дяди Миши охотно. Мы стоим напротив друг друга и отмахиваемся, отплевываемся от комаров. За спиной шумит плавнями мутный, как плодово-ягодное вино, Боспор Киммерийский.
«Это они еще не кусаются», — оправдывается она.
«А где тут раскопки?»
«Танк на площади видели?»
«Видели».
«Идите, куда дуло смотрит».
Это Лермонтов, контрабандисты, русский царь — на раскопках понимаешь, что в истории Тамани они мелкие сошки. Занозы. Поскольку Тамань исхожена великими народами с древнейших времен, и само Время спит в пыли у моря. Которому нет никакого дела ни до царей, ни до странствующего офицера с подорожной по казенной надобности.
Ни до меня, тем более.
Местные жители подпирают античными осколками заборы. Груз в бочке с капустой может оказаться куском капители. Это в порядке вещей, поскольку вот они, колонны-амфоры: греческий город Гермонасса лежит в суглинке под ногами.
Тут стояли скифы, и где-то в земле спрятано их золото. Жили греки, покупали зерно с Кубани, и осколки их надгробий до сих пор намывает дождями с утесов. Поселения генуэзцев и турок и княжество Тмутаракань — тоже тут. Это запорожцы, переселяясь на Таманский полуостров в XVIII веке, нашли стелу, где была надпись: «В лето 6576 Глеб князь мерил море по леду от Тмутороканя до Корчева 14 000 сажен». С нее началась история княжества и наука славянской письменности.
На раскопках воздух звенит, те же комары.
«Сюда с лопатой надо приходить, — резюмирует девочка в красном сарафане. — Тогда интересные куски попадаются».
Как ее зовут, я даже не спрашиваю.
С обрыва открывается Азов — старая пойма Дона с Кубанью, море с речной душой. На берегу никого, я решаю искупаться. Лезу в море нагишом. Вода холодная, майская, мутная. По берегу бегут мальчишки, они поймали черепаху. Когда я вылезаю, мальчишки наперебой рассказывают мне, как одного голого купальщика за непотребный вид высекли казаки.
Я быстро одеваюсь.
Стоя над обрывом с греческим черепком в руке, я думаю, что где-то под ногами лежат скифы и генуэзцы. Греки, славяне. Что комары звенят над ними, как тысячу лет назад. И будут звенеть, когда мы уберемся тоже. От этих мыслей рябит на душе. Но эта рябь — как бы сказать? — печальна, благостна.
От истории, когда она длинна и запутана, остаются имена. Звуки, лишенные смысла. Их приятно вертеть на языке в жаркий таманский полдень.
Тумен-Тархан, Таматарха,
Тмутаракань,
Матрега. Шуго.
Тиздар. Цокур. Бугаз.
Тузла.
Фанагор, основавший неподалеку колонию, тоже ничего, кроме имени, не оставил.
Интересно, какими судьбами его занесло сюда, в медвежий угол? Был ли он высок ростом или мал собой? Кто его жена и дети, любовницы? Любовники? Часто ли бывал он в Пантикапее — и на родине, в Греции? И как спасался от комаров в ночное время, когда особенно печально шумят плавни? Неизвестно.
Но имя, имя…
Дядюшкин сон
1.Конопля в Барнауле растет прямо на улице.
Выходишь из бани, срываешь травинку, подносишь под нос — тот же запах! тот же образ! Вдохнешь конопляного масла, бензина, обернешься и видишь — улица свернулась в трубку, на глазах исчезает.
И вот уже другой сон снится ее щелястым скворечням, сараям.
Новые, иные химеры скрипят половицами старой аптеки.
2.В Барнаул летишь ночь — маята! — но рассвет ослепителен, «как улыбка Аллаха».
Солнце поливает зеленую плоскую землю. Сверкают речные заводи и разливы, обские протоки, вдоль которых выстроились пешки березок.
Воздух влажен и густ, и это видно.
На подлете мы попадаем в кромешный туман, самолет садится вслепую. Туман сгущается, следующий рейс переносят в Новосибирск. Но когда я выхожу на летное поле, молоко испаряется так же внезапно, как появилось. У обочины в его мыльных хлопьях стоит черная иномарка. Из машины мне машут. Это Вовка, Владимир Токмаков, писатель и журналист и мой закадычный товарищ.
Я тащу багаж к машине, залезаю на кожаный диван. Мы трогаемся.
Руль у машины справа.
В белом салоне черной машины играет музыка.
Это песенка про «Золотые облака».
Она будет преследовать нас всю дорогу.
З.Облака в Барнауле действительно золотые.
На закате, когда солнце подсвечивает снизу, по небу на струнах скользят самородки. Что верно, поскольку Алтай означает с монгольского «место, где есть золото».
В сентябре 1739 года по указу Демидова в деревне Усть-Барнаульская заложили медеплавильный заводик. Прорыли отводной канал, поставили плотину. Лес на топливо брали на берегах Оби, воду — из реки Барнаулки. Так вокруг медного поселения и вырос этот город.
Правда, потом оказалось, что Акинфий Никитич тихой сапой плавил в Барнауле серебро. Из которого у себя, на Урале, чеканил «левую» монету. Заподозрив мошенника, Елизавета выслала на Алтай комиссию. Но когда те прибыли на место, Демидов нежданно-негаданно помер, оставив империи в наследство долгов на тысячи рублей. Что оставалось Елизавете? Взять долги на себя и приписать заводы в собственность Кабинета ее императорского величества.
С этого момента начинается «кабинетный» период в истории Барнаула. Его «Серебряный век», закатившийся лишь в конце XIX столетия, когда Россия перешла на «золотое валютное обеспечение».
Архитектурные остатки «имперского периода», сильно траченные совдепом, в Барнауле сохранились. Регулярный план города вычерчен по принципу Петербурга. Конюшенная, она же Демидовская, площадь оформлена в стиле питерского классицизма архитектором Поповым, бывшим в учениках у Росси.
В центре площади одиноко торчит памятная стамеска Демидову. Но пространство все равно смахивает на пустырь, случайно обнесенный ампирными фасадами.
С которых двести лет сползает штукатурка.
4.В кустах, как двести лет назад, движется и не движется река Барнаулка. Впадает она в Обь, которая течет на север через Новосибирск и впадает в Ледовитый океан, которому конца нет — и не предвидится.