Анатолий Ким - Соловьиное эхо
Так благополучно закончилось ее беспримерное устремление к своей цели – но к какой? Отца с матерью уже не было, дом был разрушен, оставшаяся в живых сестра ютилась в крошечной хибарке, перестроенной из старого гусятника. Ольга никогда не слышала и не читала слов одного югославского философа, который высказался приблизительно так: примирением нашим между действительностью и мечтой является творчество. Ей никогда не приходило в голову, что и она творила, примиряя мечту и действительность, – выходя замуж за сказочного иностранного принца и отправляясь с ним на другой край земли, родив ему детей и, после утраты его, вернувшись в родное село через пятнадцать лет. Действительность была нелегка, мечта ее, видимо, осуществилась лишь в малой доле – но в итоге растраченной ее молодости осталось нечто и на самом деле сходное с шедеврами, скажем, Рафаэля, Микеланджело. Назовем это «Подвигом жизни», «Сикстинской мадонной», «Победителем» – не все ли равно как. Для того чтобы творчество окончательно восторжествовало, надо, чтобы плоды горячей страсти, трудов и радений художника навсегда остались среди людей, духовно родственных творцу, – поэтому Ольга должна была вернуться к своему народу, и она вернулась. Этим возвращением Ольга как бы окончательно завершила свое произведение, поставила его перед миром во всей своей неповторимости и качественном отличии.
И в подобном устремлении Ольги проявилась отвага и воля именно художника, не ремесленника. Что же помогло неискушенной девушке возвыситься до такой степени отваги? Может быть, то наше убеждение молодости, что жизнь дана только для чего-то необыкновенного и радостного? И не нужно ничего бояться! И в этой окончательности бесстрашия Ольги, в ее желании сотворить что-то небывалое, таится отличие ее от людей робких, подобных старику Прохору, отцу Нади, который тоже был творцом, но ремесленником, подспудно ощущающим свою цель в воспроизведении количественном, а не в преобразовании качественном. Поэтому он и способен был с кротким и безмолвным терпением сажать и выкапывать из года в год все ту же картошку, картошку и картошку, ловить все ту же волжскую рыбу сетями и на крючок. Однако будем справедливы: разве не его картошка и рыба спасли Ольгу и ее детей, а заодно с ними весь наш нынешний род Меснеров? Истина не подлежит сомнению! Именно тихая и безликая доброта людей, которые и сами смертны и хорошо знают об этом, спасла наши жизни. Так в чем же была причина молчаливой благожелательности этих людей к случайным заморским гостям, прибитым бурею к безвестному берегу их жизни?
Некоторые шедевры художников, известные всему миру, несут в себе особые знаки, не имеющие большого значения для искусства, но тревожат они созерцателя щемящим чувством своей неповторимости, сопричастном к единственному в своем роде впечатлению. Такова повязка на отрезанном ухе в автопортрете Ван Гога и знаменитая среди искусствоведов пятка блудного сына на картине Рембрандта, таковы длинные шеи и лица на портретах Пьеро делла Франческа, синее пятно плаща в «Венецианском дворике» Ф. Гварди, мужское суровое лицо старухи в «Семье молочницы» Ленена. Эти особенные знаки картин сродни родимым пятнам на лице человека, которые запоминаются как бы отдельно от этого лица. В шедевре же Меснер – Ольгааме, как звали в корейских поселениях Казахстана бабушку Ольгу, этим особенным признаком являлись золотисто-рыжие волосы у некоторых представителей ее многочисленного потомства.
Два ее сына, возмужав, женились на кореянках из своего села и народили с ними одиннадцать детей по общему счету, а эти одиннадцать детей народили своих детей – вот оно перед нами, бабкино полотно, смуглое по колориту, с отдельными огненными мазками по всей картине. В этой многофигурной композиции мы видим и честных землепашцев, и не менее честных работников умственного труда, и кадровых военных, и даже искусствоведа, имеющего печатный труд под названием «Карандашный набросок мастеров позднего импрессионизма».
Однажды, во второй половине XX века, сей искусствовед приехал в один районный город, где проживал его брат. Приезжий был в некоторой «тоске мятежной», сошел с поезда с большим чемоданом и сразу же отправился в такси к месту службы своего брата. Тот был очень удивлен, когда на пороге своего большого, строгого кабинета увидел родственника с огромным чемоданом в руке. Оба они оказались рыжими.
Итак, я приехал к своему двоюродному брату, пора признаваться, что это мне принадлежит авторство «Карандашного наброска мастеров позднего импрессионизма». Брат работал в районном отделе народного образования, и я прибыл к нему с просьбою устроить меня учителем в какую-нибудь сельскую школу. Я мог бы преподавать историю или черчение с рисованием. Со старой работы я уволился, с женой развод оформил, из Москвы выписался, так что брату пришлось предстать пред свершившимся уже фактом.
– Не понимаю, зачем тебе это? – удивился он. – Ну, кто, скажи мне, пожалуйста, меняет сейчас столицу на деревню? Кому такое в голову взбредет?
Что ж, я мог бы сказать брату, кому в голову приходит подобное. Друг моей бывшей жены, инженер какого-то завода, имел товарища, который арбайтет во Внешторге, и вот соберутся, бывало, всей компанией – две хорошенькие фрау и два откормленных городских мужика – и пойдет разговор о том, что скоро всему конец: астероид какой-то гигантский летит к Земле, а еще этот дымный экран в атмосфере, от которого на два градуса повысится температура и растают полярные льды, будет потоп. И все эти разговоры – после хорошего коньяка, на сытый желудок, с ковырянием в зубах. Мол, пора, пора найти где-нибудь пасеку да устроиться пасечником, бросить все и уехать на эту пасеку со всеми детьми, жить в лесу. (Друг моей бывшей жены оставил ради нее первую жену, подарив той двоих детей и в утешение оставив ей квартиру и машину, о чем он впоследствии всегда безутешно скорбел.) Я слышал все это, находясь в этой же комнате, за шкафами, и даже мне, дураку, было ясно, что никто из этих сытых людей не поедет на пасеку. Держи карман шире! Они будут увеличивать свою жилплощадь.
Я мог бы рассказать брату, какая перемена произошла с моей маленькой, деятельной, жизнерадостной женой за те два года, что я прослужил на Камчатке. После жизни на тихой отдаленной заставе Москва показалась мне не такой, как раньше, но все разительные перемены, заметные на свежий взгляд, не произвели на меня такого впечатления, как метаморфоза моей жены. И я понял, что не этот рыхлый белолицый человек, ее новый друг жизни, отнял у меня жену, а какая-то неведомая недобрая сила…
К моему возвращению жена успела уже защитить диссертацию; соломенные волосы свои не носила больше ровными прядями до плеч, а завивала их локончиками на лбу и на висках, отчего стала похожа на Юдифь кисти Боттичелли – на Юдифь с юным равнодушным личиком, которая только что отрубила кому-то голову; пристрастилась бегать по модным магазинам – раньше этого за нею не замечалось, да и денег не было. Завела усатого черного пса, уверяя всех, что это породистый скочтерьер, но, несмотря на свою породистость, бедняга был глуп и неряшлив, наваливал кучи куда попало, и длинная шерсть от него разлеталась по всей квартире. Соседи протестовали, жаловались и грозились подать в суд: целыми днями животное сидит взаперти, воет страшным голосом и без передыху лает, а у них малый ребенок. Вначале, пока я еще не устроился на работу, мне ничего не оставалось делать, как прогуливать его, – и раб, как сказано у поэта, судьбу благословил. Вскоре мы привыкли друг к другу, пес признал во мне хозяина, а для меня он стал единственным товарищем в те дни одиночества и тихого отчаяния, но нашей дружбе не суждено было длиться долго. У него появился стригущий лишай, соседи взъярились с новой силой, и однажды жена отвела его в «заведение», где несчастного навеки усыпили. В этом поступке вся она и сказалась. В сущности, со мною жена поступила точно так же: сначала вроде бы любила, потом стал не угоден ей – и только не нашлось такого заведения, куда меня можно было бы сдать. И сдала бы, и поплакала после, как в тот раз, когда отвезла Топа, так звали «породистого скочтерьера». Меня удивляла эта жестокость существа маленького, хрупкого, подверженного чувствительности и слезам!
Нет, такой она раньше не была. Любила в доме деятельный, спокойный порядок, а теперь у нее и нового сожителя был всегда некий искусственный, беспокойный праздник, вернее постоянное вроде бы приуготовление к празднику, веселью, «хорошо проведенному вечеру». Они жили, как бы жадно хватая все, что под руку попадется, словно втайне боялись, что не дадут им испытать то, чего хочется, и готовы были испытать это хотя бы наспех, кое-как, кувырком, лишь бы успеть… И выбор нового спутника жизни был сделан женою именно из расчета приобрести себе партнера по этой оголтелой жизненной гонке, по стезе удовлетворения самых разнообразных желаний – я для такой гонки уже не годился, слишком прост был и неповоротлив и зарабатывал маловато.