Даниэль Кац - Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию
— Ты помнишь лето девятьсот пятнадцатого? Не может быть, чтоб ты забыл, — добавила она со скрытой угрозой в голосе.
— Помню. Конечно, помню. Меня ранило. Я лежал в госпитале в Смоленске.
— В разгар войны я приехала в Смоленск и сквозь огонь и воду вытащила тебя домой в Финляндию на поправку.
— Я не раз благодарил тебя за этот подвиг. В последний раз три года назад, тогда я сочинил для тебя вальс-кантату и назвал ее «Благодарственный вальс», в скобках: «Смоленск, тысяча девятьсот пятнадцатый год», — сказал Беня и громко запел:
Презрение к смерти в глазах затая,В Смоленск устремилась Веруня моя.Стонала: «Мой Беня повержен во прах».И вот у кровати героя в слезах.
— Сил нету слушать эту белиберду! — вскричала Вера, закрыв уши, однако Беня продолжал:
Улыбка страдальца, но гордая стать,И обнял Веруню наш Беня-герой,Живым уж не чаяла мужа застать,Но вместе с супругом вернулась домой.
— Не для того я в разгар войны вытащила раненого мужа из России, чтобы он по собственной глупости прокоптил себя насмерть, — гневно топнув ногой, снова крикнула Вера.
— Этого еще не хватало, — огрызнулся Беня.
— Чего не хватало?
— Того не хватало, — сказал Беня, — чтобы ты за игрой с бабами в карты сказала: «Девочки, в тысяча девятьсот пятнадцатом году я вытащила мужа из Смоленска, чтобы он прокоптил себя насмерть».
— Болван! — крикнула Вера. — С тобой невозможно разговаривать! Слова тебе больше не скажу! — И, немного погодя, добавила: — Если с тобой случится беда, если заболеешь раком, пеняй на себя.
— Еще чего, — ответил Беня. — Хватит и того, что ты мне пеняешь.
Тут Вера окончательно потеряла самообладание и крикнула:
— Ну так задохнись от дыма, черт, проглоти свою вонючую сигару!
Мери до того перепугалась, что уронила тарелку, и та разлетелась на мелкие кусочки.
— Мама пошла бить тарелки! — обрадованно крикнул я из спальни.
— Голову на подушку и закрыть глаза! — крикнула мне мать.
— Мазлтов![12] — сказал Беня. — Осколки — к счастью.
— Какое уж тут счастье, когда бьют старинную материну посуду! — резко заметила Вера.
— Ах, какая жалость, — сказала мать. — И как это она выскользнула у меня из рук?..
— Пустяки, — успокоил ее Беня. — Удивительно то, что уцелела одна-единственная тарелка. Это Вера уговорила меня привезти их из Хельсинки в переполненном поезде. Нечего сказать, отличная была идея!
Мери принялась подбирать осколки. Вера стала оправдываться:
— Ты же помнишь, что мы привыкли есть из этой посуды субботний обед. По-моему, не следует расставаться со старыми обычаями только потому, что идет война. По-моему, старые обычаи надо сохранять насколько возможно, особенно во время войны.
— Я сохранял твою старинную посуду, как только мог, — сказал Беня. — Я притащил сюда из Хельсинки весь субботний сервиз и всю пасхальную утварь, горшки, котлы и прочие причиндалы. Их надо было сторожить, грузить, волочить и всячески оберегать. Легко это было? На вокзале в Ваасе… Я уже рассказывал, что произошло на вокзале в Ваасе?
— Рассказывал, — скучным голосом отозвалась Вера.
— На вокзале в Ваасе, — продолжал Беня, — у одного ящика отвалилось дно, горшки, котлы и прочая утварь со страшным грохотом посыпались на перрон и раскатились во все стороны. Я бросился подбирать. И тут вижу: поодаль стоят немцы и смеются надо мной. Немецкие офицеры. Смеются добродушно, и один из них, лейтенант, с тонким таким, как у Христа, лицом, помог мне собрать твои еврейские пасхальные кастрюли. Он понятия не имел, с чем имеет дело… Испачкал руки об один из горшков, но только улыбнулся и взял под козырек измазанной сажей рукой. Угадайте, что я тогда сделал?
— Мы уже знаем, что ты тогда сделал, — устало заметила Вера.
— Поблагодарил его сквозь зубы на идише. Лейтенант-Христос обтер руки носовым платком со свастиками и только улыбался. Я поблагодарил его на идише, и он спросил, откуда я родом — из Баварии или из Тироля, на таком необычном немецком языке я говорю, хотя и на удивление бегло. Ха! На необычном немецком, видите, ли!..
— В толк не возьму, как это лейтенант не сумел определить по твоей физиономии, откуда ты родом, — сказала Мери.
— А вот не сумел, — сказал Беня. — Совсем еще молодой человек был, неопытный, видишь ли. Ну а я врать не привык и прямо в глаза сказал ему все как есть, а сам сжимаю свою трость и думаю: «Если что, у тебя в руках трость с тяжелым серебряным набалдашником. И силенок еще хватает». Затем набрался духу и сказал: «Я, видите ли, еврей». Но тут, как назло, паровоз дал свисток, и немец ничего не услышал. Тогда я повторил, что сказал, но чертов паровоз опять дал свисток, и лейтенант опять ничего не разобрал. Взял под козырек и зашагал к остальным немцам.
— А что ж ему еще было делать? — сказала Мери.
— Не мог же я, старый человек, врать этому молокососу.
— А тебе непременно надо было что-то говорить? — спросила Вера. — Вечно у нас из-за твоей болтовни неприятности. А может, этот лейтенант очень даже хорошо услышал, что ты сказал? Просто притворился, что не слышал? Плевать ему, что там несет какой-то сумасшедший старик!
— Ах, вот как! Притворился! — взвился Беня. — Ну-ка, Мери, ты будешь — паровоз, ты, Вера, лейтенант! — скомандовал он. — А я… я.
— Ой, опять двадцать пять, да верю я, верю! — поспешно сказала бабушка.
— Нет, не веришь, — сказал Беня
— Думать надо, мама, что вы говорите! — вспылила моя мать.
— Я докажу тебе, раз ты нисколько не веришь. Мери, как только я раскрою рот и заговорю, ты засвистишь. Ты умеешь громко свистеть. А ты, Вера, будешь спрашивать!
— Ну да, больше мне нечего делать, — зло сказала мать, однако Беня пропустил ее слова мимо ушей и продолжал:
— Суббота может подождать. Я дам знак. Приготовиться: пальцы в рот!
Он поднял руку. Мать сунула в рот два пальца и набрала в грудь воздуха. Беня открыл рот, взмахнул рукой и рявкнул: «Их бин а ид!»[13] — а мать издала долгий пронзительный свист, разрешившийся двумя слабыми терциями. Когда свист отзвучал, Вера мрачно сказала: «Вас заген зи?»[14] — однако Беню это не устроило:
— Ты должна сказать: «Ви битте?»[15]
— Ви битте? — послушно повторила Вера.
— Их заге: дер ид бин их![16] — еще громче рявкнул Беня, и одновременно еще громче свистнула мать, но не настолько, чтобы перекрыть его хриплый возглас.
— Потом он взял под козырек, этот нацистский лейтенант, и пошел к остальным, — пояснил Беня. — Теперь-то ты веришь?
— Как я могу тебе не верить… — устало сказала Вера.
Тут моя старшая сестра Ханна просунула голову в дверь и спросила:
— Чего вы тут галдите? Поцапались, что ли?
— Нет, — чуть смутившись, сказала мать. — Это я просто свистнула.
— Слышала. А зачем?
— Ну, мы… это самое… дедушка хотел попробовать… — нерешительно начала мать.
— Доказать! Я хотел доказать. И я таки доказал, — победоносно заявил Беня.
— Он хотел доказать… — вторила ему мать.
— Раз в этом доме мне не верят на слово, — сказал Беня.
— Я засвистела, когда он заговорил, — уточнила мать.
— Слышала, — сказала Ханна. — А что он сказал?
— Этого я не слышала, — сказала мать. — Я в это время свистела.
— Вот видишь! Что я говорил! — воскликнул дедушка, блестя глазами.
— Я же сказала, что не слышала, — повторила мать.
— Вот и попробуй вас понять, — пробормотала сестра Ханна. — Так-то вы ждете папу с фронта!
Так мы ждали папу с фронта.
Мать накрыла на стол, присела к столу и неуклюже пыталась скрутить цигарку. Беня достал колоду карт и стал перетасовывать ее. Вера сидела у окна и напевала колыбельную об ангеле смерти. Я еще не спал. Беня, разнервничавшись, уронил колоду на пол.
— Ты все нудишь и нудишь об этом своем белозубом. Сидишь там нахохлившись и действуешь всем на нервы. Иди лучше к нам! Давай в картишки перекинемся! Сыграем пару партий в марьяпусси до ужина. Мери, присоединяйся.
— Мне недосуг, — сказала Мери, воюя с самокруткой. — У меня ничего не получается, — сказала она, когда табак разлетелся из машинки.
— Ну, ты старайся, старайся, — поощрил ее Беня. — Не набивай слишком туго. Да облизывай под конец хорошенько. Ну, Вера! Партию в марьяпусси.
— Мне больше хочется в конкеени, — сказала Вера.
— Это бабская игра, — презрительно сказал Беня. — Ну, Мери?
— Я не поспеваю. Если хотите обедать…
— Конечно, хотим… Вера, отойди от окна. Играем в марьяпусси.