Ева Весельницкая - История болезни
Как и всякую приличную девочку из хорошей семьи, меня в детстве так намучили музыкальной школой, что, если бы не удивительное везение со странным именем Ила Григ орьевна, мой педагог, то уж от чего-чего, а от трат времени и денег на посещение филармонии, я была бы освобождена на всю оставшуюся жизнь. Но эта маленькая, поперек себя шире, с бешенным темпераментом и ручками-сардельками тетка, которая предпочитала заниматься с учениками дома, чтобы успеть по ходу урока переделать еще и кучу домашних дел, была потрясающим педагогом и прекрасной пианисткой.
Всю жизнь она учила оболтусов вроде меня и аккомпанировала своему мужу ― милому, тихому довольно известному виолончелисту, профессору нашей консерватории. Как она ухитрялась извлекать из старого, заслуженного, заваленного всем чем угодно, но изумительно звучащего «Bekker»-а не просто звуки, а музыку, я не знаю до сих пор.
В шелковом китайском халате с драконом и торчащей из-под него ночной сорочке, удивительная и невозможная в своей карикатурности: ноги тонкие на них живот, на животе грудь, на груди подбородок и все это при росте чуть больше полутора метра, ― она вылетала из кухни, где все время что-то пригорало с визгом: «Ля бемоль, сколько можно долдонить! Ля бемоль!» Отталкивала тебя от рояля, и сардельки извлекали из инструмента очередной виртуозный пассаж.
Проникнувшись через несколько лет моими страданиями, она предложила мне компромисс:
― Слушай, из тебя музыкант, как из меня балерина. Но раз уж так сложилось, и мы мучаемся и тратим деньги твоих родителей уже столько лет, то пусть от этого будет хоть какая-то польза. Я не могу научить тебя играть Музыку, ― и по выражению ее лица, конечно, было совершенно ясно, что виновата в этом не она, ― Но я могу, ― она вся подобралась, как-то даже постройнела и помолодела на глазах, ― Я могу научить тебя ее слушать.
С тех пор огромная, захламленная комната, которая всегда выглядела так, будто хозяйка вышла, бросив в самом разгаре генеральную уборку, перестала быть комнатой пыток.
Она никогда не произносила пошлых слов о труде души, но именно это происходило каждый раз, когда она садилась за рояль и играла и объясняла что-то по ходу о правилах и законах композиции о том, почему невозможно перепутать Баха и Бетховена, Скрябина и Стравинского. А потом она совсем перестала что-либо объяснять, но, продолжая играть, не давала мне ни на минуту отвлечься, открыв самую главную тайну, слушать классическую музыку это тяжкий труд, почти такой тяжкий как исполнять ее.
― Если ты катаешься на лодке по морю, то ты увидишь небо, может быть, берег, может быть, другие лодки и пароход, может быть купальщиков, смех и крики на берегу, но ты никогда не узнаешь ничего о море, пока не погрузишься в него, не занырнешь в глубину, не соединишься с ним. С музыкой также.
― А удовольствие, а наслаждение? ― робко блеяла я.
― Удовольствие, моя дорогая, ― это переживание, это боль, страсть и радость, это совершенство, которое войдет в тебя, и от которого ты уже никуда не денешься, а если тебя это не устраивает, то можешь встать, уйти навсегда и играть в свой волейбол. Мне совершенно неинтересно иметь дело с человеком, которому вместо того, чтобы стать океаном хочется быть тем, что так без труда плавает по его поверхности, ― иногда она пыталась быть очень деликатной.
Финальная часть достигла своей кульминации. Простите меня, Ила Григорьевна, я впервые за много лет нарушила ваш завет. Я вынырнула из глубины и отвлеклась, и даже то, что я отвлеклась на воспоминания о вас, в ваших глазах вряд ли было бы достаточным для такого постыдного поступка оправданием.
Разве что… Разве что одно. Только две стихии, музыка и вода, давали мне ощущение прямого, чувственного соприкосновения с миром. Как вода, ласкала и принимала мое тело, когда заплыв черт знает куда, распластавшись, лежала я на спине в ожидании момента, где уже не отделить себя от нее, и ее от себя, так ласкала и проникала внутрь и принимала в себя мою душу музыка. Вы это хотели мне сказать? И не могли, наверное, найти слов, чтобы вас понял, сидевший перед вами ребенок. Вам удалось, вам удалось, может быть не сказать, а сыграть, передать в тех восхитительных звуках, которые ваши совершенно не музыкальные, толстенькие, кое-как ухоженные ручки умели извлекать из многострадального рояля. Благодаря вам, дорогая, я уже никогда в жизни не спутаю кряхтение штангиста, поднимающего рекордный вес, неудержимый стон наслаждения, и рычание страсти. Эх, дура я, дура. Буратино, вот же твой золотой ключик.
Зал зашумел, зааплодировал, задвигался. Я давно заметила, чем сложнее и напряженнее программа, тем громче и суетнее публика в антракте. Большинство так спешит избавиться от только что пережитого или хотя бы услышанного, что начинает казаться, что приходят они сюда не по доброй воле, а в наказание, в нагрузку или по обязанности.
Я продолжала сидеть в почти опустевшем зале. Воздух, казалось, еще дрожал от последних аккордов, тень Илы Григорьевны, так неожиданно меня навестившая, медленно таяла, оставляя во мне какое-то послание, которое я не могла еще до конца понять, но которое не хотела забыть или потерять.
― Ну, как же, как же! если уж мы, люди необразованные, темные не могли пропустить такой концерт, то уж тебя-то я точно знала, что тут найду!
Господи, прости мою душу грешную, Люська! Да, это была, пожалуй, самая неожиданная встреча из всех возможных. Я могла представить, что неожиданно и одновременно ожидаемо встречу ее в каком-нибудь из популярных кафе… Или прогуливающейся по «Броду», как было принято называть центральную часть главной улицы нашего города. Это была ярмарка, подиум, и клуб на открытом воздухе одновременно. Здесь было принято, как бы теперь сказали, «тусоваться», когда хотелось себя показать и на людей посмотреть. Сюда приходили, чтобы «нечаянно» встретить того или ту, кого хотели встретить больше всего на свете, но не хотели это показывать, оставляя себе пространство для маневра, в извечных павлиньих играх, которые во все времена составляют главную часть жизни молодых людей.
Но Люська? здесь в филармонии?! Яркая, как райская птица, в немыслимом мини, (не забудьте, это была его первая волна), в декольтированной майке и туфлях на платформе, ― и это при ее-то росте, здесь, в филармонии, куда было принято одеваться «прилично»: блузочка, юбочка, платьице, туфельки, сумочка, все черненько, беленько, серенькое, какого бы цвета ни было! Люська, при всем параде, да еще не одна, а, как полагается всякой уважающей себя диве, с эскортом из впечатляющих мальчиков в джинсах!
― Ты-то что тут делаешь? ― по-моему, я даже нахамила от неожиданности. Но разве я могла хоть когда-нибудь смутить Люську?
― Да собственно тебя ищу.
Люська? Меня? В филармонии?
―Господи! Что? ― ну не могла я ждать ничего хорошего от такого невероятного события. Люська меня ищет!
― Так ты действительно, еще ничего не знаешь? Ты же уже неделю как из Крыма вернулась. А я вот только сегодня с матерью из Польши приехала, ― как шикарно это звучало в те времена: «вернулась из Польши». Ну и что, что теперь это называется «челнок», тогда ― это была «Заграница» (именно так, с большой буквы) ― И уже в курсе.
― Ты точно ничего не знаешь? Твоя же мать моей сразу все и рассказала. ― она продолжала тараторить, не забывая оглядываться вокруг, засекая привычно каждый взгляд, который бросали на нее восхищенные мужчины и завистливые женщины, постепенно заполнявшие зал после антракта. У меня закружилась голова, шумело в ушах, в глазах потемнело, и я все сжимала и сжимала кулак, чтобы боль от впивающихся в ладонь ногтей не дала мне потерять сознание.
― Это случилось в первый же вечер после их приезда. Они купаться пошли, а там дно зыбучее, а им никто не сказал, Яков и еще двое из тех, кто хорошо плавал, остальным помогали, а их все затягивало. Ну, в общем, они не успели, их засосало. Пять человек погибло. Ты что действительно не знала?.. Так твоя же мать…
Было уже совсем темно, а я все шла и шла из филармонии домой.
«С корабля писать не буду, совсем, как в твоей уважаемой литературе. Два месяца разлуки, а потом ― раз и свадьба».
Эту записку я нашла в почтовом ящике тогда, в начале каникул. Два месяца заканчивались через неделю.
― Только не надо трагедий. ― так встретила меня моя мать, когда эта бесконечная дорога от филармонии домой, наконец, закончилось. ― Все уже случилось, ничего не изменить, и вообще их уже месяц, как похоронили.
Их ― месяц, меня ― только что, но разницы почти никакой. Вот уж в чем моя мать, действительно права ― все уже случилось.
Так странно. Она говорила все это прямо на пороге, не давая мне войти в дом, как будто решала, пускать меня или нет, то ли ждала, что я сама сейчас развернусь и уйду.