Владимир Бешлягэ - Игнат и Анна
– Я вот думаю: разве нынче кто-нибудь камышом кроет? А на что он еще годен, этот камыш?…
Снова прислушивается – нет ответа. Порывистый ветер доносит с вершины холма далекий скрип колес и фырканье лошадей.
– Стало быть, говорю, купил у кого-то, благо что болота еще не замерзли. У человека купил. Только ночью зачем везти, вот в чем вопрос. Не украл ведь, ясное дело…
Она все молчит, и это Игнату в досаду. Как-никак он сюда, к своему столбу, первый пришел и стал – старожил в некотором роде и даже хозяин. Она же – гостья не очень любезная. А вести себя не умеешь – ступай к переезду и там голосуй…
– Вот у моего отца Иосуба Чунту – не слыхала такого? Он у нас все лето на Доске почета висел, – тоже камышом крыша крыта. Но ты сообрази сперва, когда крыли! Лет, может, восемьдесят тому, при покойном Игнате, его отце, будь ему земля пухом… Но крыть камышом теперь, в космическом веке, – не лезет ни в какие ворота…
Игнат неожиданно для себя останавливается и говорит другим тоном, как бы за собеседницу:
– Но, может, тому человеку уголок только заделать… все равно одного воза на целую крышу мало. И то надо принять во внимание, что в любую и всякую эру шифер выпускают дерьмо, а камыш великая штука – он тебе и стоит дольше, и на чердаке держит тепло, и вообще глядеть любо-дорого. Вот у отца моего, к примеру, у Иосуба Чунту… не слыхала о нем?…
Нет, она решительно не слушает или не слышит! И, махнув рукой во тьму, Игнат окончательно с ней порывает.
– Ну, ты как знаешь, а я его догоню… то есть воз… – и тут с ужасом понимает, что ее шаги уже давно в тишине совсем смолкли, еще когда он сошел с шоссе на обочину и пустился вдоль ряда голых деревьев, смутно чернеющих на пепельном небе, как скелеты каких-то фантастических змеев-горынычей. Самого себя он обманывает тем, что сейчас остановился и ловит во мраке скрипение каруцы и шелест камыша. Но где же она? Неужели снова разлука?
– Эй-эй! Женщина! Милая! Дорогая! Откликнись! – Он уже готов обратно, на огни города, за ней вдогонку лететь.
– Добрый человек, – отзывается она у него за спиной запыхавшись, – обожди, я с тобой…
Ага, мысленно говорит себе Игнат, куда она от меня денется? Небось страшно ночью одной на дороге. Да и мне, признаться, скучновато впотьмах топать. Вдвоем веселее…
– Ну, значит, так! – говорит он бодрым голосом. – Стоять нечего – окоченеем. А машина нас как догонит, так и возьмет…
И опять они идут, он впереди, она сзади, хотя обочина здесь достаточно широка – в сухую погоду по ней гоняют трактора и телеги, – и она свободно могла бы пристроиться рядышком. А он, того и гляди, мог бы ненароком прикоснуться локтем – вот было бы здорово! Что же она, как назло, тянется сзади? Может, не поспевает за ним? Так он обождет… Игнат еле плетется.
И она свои шаги замедляет. Ее туфельки легко постукивают позади.
– Давай догоним каруцу, – предлагает он.
– Какую каруцу? – с интересом спрашивает женщина.
– Как какую? – Игнат звереет. – Я же тебе битый час толкую о камыше.
– О каком камыше? – еще больше удивляется она.
– Тьфу! – Игнат плюет на дорогу. Вот и поговори е ней! – Каруца с камышом… Чему же ты удивляешься?
– Вот и удивляюсь я… – бормочет она и добавляет еще несколько слов, из которых Игнат разбирает лишь сочетание «приснилось-пригрезилось». Что приснилось-пригрезилось? Кому? Ей или мне? О чем, о ком она грезит? Или вообще не было никакой каруцы – просто я задумался об отце и его привидел с этим камышовым возом в ночи…
– Идешь ты, наконец? Чего стала? Боишься меня, что ли?
– Ну вот еще! Чего мне бояться? Я не девчонка.
– Вот и я говорю: бояться нам нечего. А ну давай рядом со мной! – говорит с таким видом, будто давно имеет право приказывать. В конце концов он ее не звал. Сама напросилась, так изволь слушаться. – Кому сказано, рядом! А то не догоним каруцу…
– Да уж догнали, – спокойно говорит она.
И правда, шагах в двадцати впереди еле-еле тащится по обочине, уже почти на самом гребне холма, воз с камышом. И теперь слышен не один только скрип колес, но и мерный цокот копыт и шуршанье мягких камышовых головок по камешкам.
– Тронь – камыш или не камыш? – манит ее Игнат к возу.
Женщина подходит, протягивает руку, ласково касается остроконечных листьев, отрывает бархатный початок и подносит к лицу, словно забыла, чем пахнет камыш.
– Плесенью пахнет… илом, живой рыбой пахнет… – чуть слышно произносит она. – Интересно, кто же теперь кроет дома камышом?
– А я тебе о чем толковал? – смеется Игнат. – Куда же хозяин делся? Он сзади шел, еще и курил, и я у него хотел табачком поживиться…
– А ты разве куришь?
– Да я так, от скуки погреться…
– У нас тоже камышовая крыша была, – задумчиво говорит женщина, – да муж променял на шифер.
– Шифер – дерьмо, – машинально соглашается Игнат. – А хозяин на верхотуру забрался…
– Эй, хозяин! – зовет женщина. – Не возьмешь ли с собой?
– Отчего ж не взять? – подает голос возница с воза, как будто с неба. – Горячая молодка никогда не повредит старику. А ты случаем не бесхозная будешь? Как насчет этого дела? Дедушку приголубишь маленько?… Возьму, возьму, дай только дорога пойдет под уклон…
Теперь оба, Игнат и женщина, плечом в плечо, – но где ж Игнатово плечо, а где ее! – идут за каруцей, чуть слева. Деревья кончились, пошло чистое поле, и ветер с силой ударил в лицо и заставил звенеть на возу каждую камышинку. Игнат думает свою думу – и мог бы он сейчас по голосу признать старика, да все его мысли – о ней. И она тоже молчит, думает о своем: «Напрасно, напрасно я все это снова затеяла. Увидела, что не везет с самого начала, – надо было вернуться домой. Когда теперь доберусь?…» Она отстает на шаг, глядит на широкую Игнатову спину, упрямо склоненную против ветра, мерно и грузно движущуюся рядом с каруцей, и в ужас приходит: «Куда я? Что я делаю? С кем иду?… Лучше б меня убили, раздели, ограбили… В какой раз я его нахожу, хороню, воскрешаю, мордой о него тычусь, как в решетку железную… и снова он меня бросит, как бросает всю жизнь. Ни стыда, ни смерти, ни старости – ничего не боится тупой, слабый, бедный мужик мой… Знать тебя не хочу! Глаза бы на тебя не смотрели! Вот нарочно отстану – уже на два шага отошла. Повернусь – и останусь одна. Лучше сейчас это сделать, чем после. А он и не заметит, и не почует… вот я уже в пяти шагах… в десяти… прощай, моя радость!..» Она останавливается, отворачивается от Игната – они уже перевалили вершину холма и дорога пошла под уклон. Огни города скрылись за гребнем, и только зарево высвечивает краешек неба – там был, есть и навсегда останется город.
– Ты что здесь делаешь? – слышит она насмерть перепуганный шепот. – Ты чего отстаешь?
Игнат крепко берет ее за руку – так будет вернее – и говорит:
– Очень уж ты нерешительная. Хочешь – за возом пойдем, хочешь – в город вернемся, хочешь – так останемся. Только, пожалуйста, вместе…
– Мне машина послышалась, – говорит она.
– Да это же от элеватора на товарную станцию. Ну, хочешь – побежим и, может, еще остановим!
– Не хочу!
– Тогда поспешим за каруцей. – И он мягко тянет ее за собой. Все правильно делает, думает она. И груб и нежен – все в меру. Вот только не хватает его каждый раз – боится судьбы…
– Тпрру, мальчики, тпрру… А ну, подсажу, красотка! И покатим с нашим романцем под горку… Ну, что же ты мешкаешь?
– Я, дяденька, не одна.
– С кем же ты?
– С мужем.
– Только мне твоего мужика не хватало! А чего не слышно его? Немой, что ли?
– Отчего же немой? Подай голос, Игнат!..
5
Иосуб закуривает. Долго, занемевшими от холода негнущимися пальцами сыплет махру из кисета на газетный клочок, пытается завернуть козью ножку, а выходит свиное ухо. Загородив свой снаряд спиной от ветра, одну за другой ломает спички о коробок – спасибо другу Цугую, позабыл кисет на конюшне вместе со спичками. Как-то он теперь по селу матерится без курева! Верно, забрел на огонек к бабе Иоане, и она, порывшись в укладке, вынула заветный покойного мужа кисет с душистым табачком истамбульским, его прадедовскую чумацкую люльку, еще сбегала к куме Виторице за зеленым винцом и брынзой овечьей, не какой-нибудь там магазинной, и сидит, разиня рот от блаженства и глаз не сводя с любезного своего, с которым ее роднят не только сладкие грехи детства, а и семеро деток, принесенных в подоле ее лопуху-турку. А может быть, и так, что не стал Цугуй бередить старую рану, а пустился по дорожке попроще, к самой Виторице, и теперь посасывает «беломорчик», который она держит для сельской элиты. А вполне мог бы седатый кобель и вовсе удариться во все тяжкие – оккупировал магазин, где немало сходится прежних его зазнобушек, и пробавляется в этом случае «Ляной», снисходительно повествуя о всеобщих внуках и правнуках, об их садиковых успехах и промахах. И то сказать, добрая половина малышей из его детской конки – его собственное полынное семя. Почему полынное? Потому что кукушечье, пролитое в чужое гнездо, своего лица не имеющее, а списанное на Иосубову безгрешную душеньку. По секрету признаться, курилка Цугуй вообще смолоду отличался хваткой шкодливостью за счет пустобреха Иосуба, а однажды и сам с парнями подковал своего дружка на мякине, и крепко его отбузовали тогда, а там всем гамузом сговорили за злыдню.