Наташа Аппана - Свадьба Анны
Несколько месяцев спустя мадам Сантулло пропала. Вышла за хлебом, но не вернулась и через три часа. Тот день выдался невыносимо жарким, мы с Анной, совершенно раскисшие, сидели у себя в квартире, задернув все занавески, перед крутящимся во всю мочь вентилятором и пили литрами оранжад. Париж как будто бы накрыло колпаком из солнца. Месье Сантулло постучал в нашу дверь, повторяя: «Моя жена ушла, моя жена ушла…» Мы втроем побежали ее искать по опустевшему Парижу. Небо было тогда какой-то невозможной синевы, оно сверкало и слепило, редкие прохожие крались вдоль стен, надеясь хоть так спастись от зноя.
Анна отнеслась к событию очень серьезно, а наши поиски консьержки, наверное, заменили ей, совсем еще маленькой, охоту за сокровищами. Она внимательно, со всех сторон, осматривала каждую помойку, заглядывала за баки, без малейших колебаний заходила во двор любого дома, а иногда принималась там кричать: «Мадам Сантулло! Мадам Сантулло!» Пропажу мы нашли три часа спустя, на маленькой улочке близ Монпарнасского кладбища. Мадам Сантулло сидела на тротуаре, голова у нее свисала, как у усталой марионетки, глаза были пустые, ноги босые, губы, сухие и белые, безостановочно шептали: «Ми-и-илио, Ми-и-илио, Ми-и-илио…» Хотели поймать машину — как бы не так. Задыхаясь и истекая потом, мы донесли мадам Сантулло до ее квартиры, положили на кровать, и она показалась мне безразличным ко всему ребенком, существом без воспоминаний и прошлого, а Эмилио сказал: «Понимаете, мадам Соня, она слишком много в жизни задумывалась».
Я просто онемела от этой фразы, а сегодня думаю, не ждет ли и меня такая судьба. Раз я слишком много задумывалась, слишком часто витала в облаках, значит, кончу тем, что потеряюсь в жизни. И все.
На первом этаже слышны веселые голоса, торопливые шаги, там отдают приказы, двигают стулья, чем-то звякают, с грохотом падают на пол ящики, хлопают двери… Только что, войдя в этот замок, я не видела никого, кроме пухленькой дамочки. А теперь то и дело подъезжают, скрипя шинами по гравию, машины, взвизгивают ручные тормоза — наверное, из-за того, что ехать приходится по склону. Я совсем забыла, что мы здесь ради свадьбы и соберется много народу, что придется есть, пить, что надо будет улыбаться и притворяться счастливой. Останавливаюсь перед дверью Анны, прислушиваюсь. Там смеются. Стучу и захожу.
Комната Анны почти в точности повторяет мою. Дочка сидит, повернувшись к окну, над ее лицом трудится визажистка. Хоть я и не подавала голоса, Анна издалека окликает меня, почти не разжимая рта — визажистка как раз приступила к окраске губ. На Анне ее подвенечное платье. Принцесса, да и только… Белизна наряда и мелкие цветочки в волосах делают ее какой-то особенно нежной, и меня это трогает. Становлюсь рядом с визажисткой, молодой женщиной с толстым слоем штукатурки на лице, с готической подводкой глаз и бледными ненакрашенными губами. У Анны глаза закрыты, рот приоткрыт, руки лежат на пышной белой юбке, вокруг шеи — полотенце. Она едва заметно улыбается, потому что знает: я рядом, и спрашивает: «Ну и что скажешь обо всем об этом?» Я наклоняюсь к ней и шепчу, что она прекрасна.
Не успеваю договорить, и мне уже кажется, что фраза совершенно идиотская, ей столько раз это сегодня повторят, разве не это всегда говорят невесте на свадьбе — точно так же, как, глядя на фотографию ребенка, «ах ты какая пусечка-лялечка»? Мне бы хотелось найти какие-то совсем свои слова, только мои и только для нее, но момент упущен. Визажистка изготовляет на тыльной стороне руки какие-то сложные смеси — в том месте, где утолщение между большим и указательным пальцами. И вот уже она старательно наносит эту бледную краску на лицо моей дочери. Разглаживает, превращает кожу Анны в безупречную, какой в природе не существует. Говорю ей — может быть, слишком строго, — что не нужно закрашивать родинку у левой брови, дочка улыбается. В это время в комнату врывается Нина, подскакивает ко мне и звонко чмокает. Я беру ее лицо в руки и вспоминаю, какой она была забавной маленькой девочкой, когда приходила порыться в моих коробках, как она строила вокруг себя крепость, как становилась принцессой на день во дворце, возведенном из старых книг. Нина говорит мне: «Ой, вы платье надели!» Анна хихикает, я делаю вид, что задета за живое, Нина умирает со смеху, и я ясно вижу, что мы — как в фильме: подружки вокруг невесты, веселые, подшучивающие друг над другом… На самом деле я всегда хожу в старых джинсах с майками, а когда выхожу в свет, заворачиваюсь в сари. Сари у меня всех цветов радуги, и в них я похожа на знатную даму-индуску, но сегодня мне не хотелось на нее походить. Мне хотелось раствориться в этой свадьбе на французский, на западный лад, — свадьбе, где новобрачных осыпают рисом и лепестками роз, и подают многоэтажный торт, и разливают по бокалам шампанское, и звучит вальс, и поют скрипки, и кругом нежные цветы, и все как полагается. Иначе говоря, никаких барабанов, никакого шафрана, никаких наполняющих жизнь чистотой звуков мантры, никакого камфарного дымка, никаких огней, никаких красных цветов, никаких специй, а значит — и никакого сари…
Анна встает, платье замечательно ее облегает. Сейчас ей дадут в руки душистый букет: зеленые стебли коротко обрезаны, лепестки цветов крепко сомкнуты. Нина говорит: «Какая ты красивая, Анна!» Ну вот! Первая фраза, какие положены, каких не положено… Нина будет на свадьбе подружкой невесты, она в коротком красном платье, юбка на бедрах прилегающая, ниже — широкая. Она скачет по комнате, смотрится в зеркало у входа, поправляет заколку, придерживающую прядь волос. Может быть, думает, обратит ли кто-нибудь сегодня на нее внимание…
Беру дочку за руку, на каблуках она немножко повыше меня, а когда я искоса на нее поглядываю, то не вижу родинки у левой брови. Во дворе гудит машина, и Анна говорит: «Ой, опоздаем!» Спускаемся. У машины, украшенной с обеих сторон белыми лентами и букетом на капоте (каким чудом он там держится?), видим Ива. Он надел другой пиджак и сменил галстук, пиджак синий, как мое платье, галстук — желтый, цвета зимнего солнца. Ив вытянулся в струнку, вид у него торжественный.
Думаю о Мэтью, о странах, в которых он жил, о той, где он сейчас, интересно, о чем думает он в эту минуту? Сжимается ли у него сердце, забилось ли оно сильнее, а он не понимает почему, идет ли к нему волнение отсюда, из этого просторного двора с густым лесом и рапсовыми полями вокруг, со двора, где его дочь садится в машину, чтобы ехать на собственную свадьбу, замуж, и другой, не он, играет роль ее отца?
6
Три минуты — и мы на месте, в деревне под горой. Мы ждем у мэрии, тихо, как-то по-воровски, пока подойдет семья жениха. Артемар — коммуна старой Франции: мэрия, школа с детским садом напротив, чуть подальше церковь, несколько потрепанных «рено-12», бакалейная лавка, где заодно торгуют хлебом, табаком и газетами, ставни пока закрыты. Звонит телефон, Эрик слушает и отвечает: «Хорошо, мы уже здесь».
Все так упорядоченно, тут не только слово страшно сказать — даже дышать страшновато. Интересно, а что происходит сейчас в голове у моей дочери? Думает ли она об отце, о тех годах, что мы провели с ней в тишине, при закрытых дверях? О том дне, когда я сказала, что ее отец — любовь моей юности и что я не могу его найти, потому что даже и не знаю, с чего начать? О том дне, когда я призналась, что отец и не подозревает о ее рождении, а она заплакала и назвала меня эгоисткой? Об имени, которое она вытянула-таки у меня, и катала его потом на языке, и размышляла о нем целыми днями? Мэтью, Мэтью… О подробностях, которые она выведывала, а я скрыла? Да, я поступила жестоко, жестоко, конечно, но как было сказать ей, что поздно возвращаться в прошлое, в то время, когда она была у меня в животе и я еще могла выбирать, сообщить или не стоит? Как объяснить ей, что в мечтах отца ей не было места, что я не хотела ему навязывать ребенка из любви к нему? Говорю «из любви», но любовь ли это, когда не говоришь мужчине, что ждешь от него ребенка, мужчине, которого ты любишь и который любит тебя? А может быть, это и впрямь лишь доказательство моего эгоизма, моей трусости? Может быть, он был бы счастлив стать папой? Нет, эта вымощенная «может быть» дорога чересчур скользкая, я не жалею о выборе, сделанном двадцать четыре года назад, и не хочу о нем сожалеть. Это ни к чему, и действительно слишком поздно.
Я знаю, в школе Анна рассказывала, что ее отец — кочевник, бродяга. Это определение она нашла для него сама. Мэтью-бродяга. Мне часто снится, что я стою перед судьями, но не знаю, в чем меня обвиняют. И просыпаюсь с неприятнейшим ощущением: меня обвиняли в том, что я плохо воспитывала дочь. Я сделала что могла, да, я сделала все, что могла, исходя из того, что умела, из того, что успела узнать. Я никогда не жила вместе с мужчиной, я никогда не приводила его в дом. У меня никогда не было долгой любовной связи, я не хотела, чтобы Анне показалось, будто я не с ней, будто мы с ее отсутствующим отцом объединились, будто я ее бросила. Я отдала ей все, что у меня было, ну, мне кажется, все. Так трудно быть матерью, не знаю, как у других получается все успевать, имея двух-трех ребятишек, как им удается всегда сохранять на губах улыбку, всегда выглядеть уверенными, уверенными во всем, во всем… а дети у них при этом растут здоровыми, спокойными, они аккуратны, причесаны и ходят с безупречным пробором на боку… Помню, когда я гуляла с Анной или приходила на школьные праздники, неизменно восхищалась другими мамами, жадно слушала их мудрые речи, пыталась подражать им, копировать их.