Виктор Андреев - Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий
Я не пишу историю забавную или скучную, реалистическую или условную. Я пишу историю истинную.
Вечером, после работы, я пришел домой. В квартире было тихо. Но это была не доверчивая беззаботная тишина, а тяжелое напряженное молчание. Молчание, враждебное человеку. Оно придавило всю квартиру и теперь наваливалось на меня. Не наполнялся парным молоком стакан плафона.
Жена рассказала, что случилось.
Движение на Кирочной большое. Трамваи мчатся на полной скорости. Нина побежала через улицу в магазин — и… Умерла она мгновенно, не мучилась…
Павел напился и жестоко избил мать. Потом они плакали вместе.
Нинину дочку в тот же день забрала к себе тетка, ничего не сказав ей о смерти матери.
Я постучал к соседям. Чем мог я утешить их? Что Павлу мои слова?
Было видно, что пил он много. И сейчас на столе стояли две бутылки водки. По комнате сновали какие-то люди. Взгляд Павла пугал: трезвый взгляд пьяного человека. Лицо заострилось. Металлической синевой отливала щетина на щеках. Я подошел к столу, молча налил из бутылки, залпом выпил едва ли не полный стакан.
Что мог я сказать Павлу? Видел ли он меня вообще? Для чего я здесь? Со своими бессильно-младенческими словами я был здесь совершенно лишним.
Вернулся к себе.
— Пойдем в город, — хотел я сказать, но не сказал: жена поняла меня без слов.
Ножницы света, падавшие из узких окон, раскраивали асфальтный лоскут двора. Бесшумной тенью скользнула в подвал кошка.
Ветер, словно злая собака штанину, молча трепал тяжелый фонарь над аркой.
Не успели мы выйти из-под арки на улицу — повалил густой мокрый снег. Он, безмолвный, таял, едва коснувшись асфальта.
Молчание длинным шарфом тянулось за нами из квартиры. Улица разматывалась заезженной лентой немого кино. Но какие невыразительные — усталые, безобразные, пьяные — были у здешних актеров лица! Как неумело отрывали они беззвучные рты! Ничему не смог научить их Чаплин.
Вытянув лошадиное тело, пробежал трамвай.
Кружки, нарисованные на окнах пивной, тяжелели под шапками реального снега и исходили пенным потом.
Монгольская желтизна испорченного светофора на перекрестке плаксиво моргала: за что дали в глазик?
Я посмотрел на тротуар: повсюду уже лужи. И теперь снежинки, казалось, не таяли — асфальт отражал их падение и снег продолжал идти вглубь, под землю. На лужи разноцветными, но поблекшими пятнами падал из окон приглушенный занавесками свет.
В Таврическом саду, возле ограды, какой-то малыш в белой шубке, сняв варежки, ловил пушистые снежинки. Восторженно, от всей своей детсадовской души он хлопал в ладоши и смеялся, и варежки, торчащие из рукавов шубки, пришитые к резинке, весело прыгали в такт его движениям. И смех, и хлопки ладошек, и подскакивания варежек — все было беззвучным.
Деревья из-за ограды Таврического протягивали к нам скрюченные пальцы-сучья.
Мемориальные доски на здании ГИДУВа были залеплены толстым слоем снега. И не сможешь, как ни старайся, прочитать, кто же из великих работал здесь… Снег забвения — во всяком случае, здесь и сейчас для тебя.
На стене Суворовского музея генералиссимус молча, одним усилием воли приказывал солдатам катиться, не зная страха, вниз, в пропасть. И мозаичный снег суриковской картины было невозможно отличить от настоящего, сиюминутного. Воздух петербургских болот стыл, пронизанный холодом альпийских гор.
Солнце, словно проколотая шина, садилось в конце улицы; к нему, как будто желая сожрать его поскорей, тянулись тучи. Они несли в себе зиму. Дул ветер — белый, жестокий, безмолвный. В молчании, в тупом исступлении надвигались на осеннее солнце зимние тучи. Тяжелые отблески беззвучно кричащего заката лежали на них.
Последняя пятница на этой неделе
IНо что-то меня все беспокоило, не отпускало, и я решил после работы обязательно дозвониться до него. Заскочил в первую же кабину на углу. Телефон с оборванной трубкой напоминал бор-машину… Наконец нашел исправный телефон, снял трубку, набрал номер и неожиданно ощутил, как тяжел переполненный мелочью телефонный ящик. Длинные гудки… я терпеливо ждал, считая: «раз… два… двадцать один…» — и вот на том конце провода кто-то наконец снял трубку.
— Боря, это ты?
— А-ага. Здорово. Где пропадал? — медленно, словно заспанным голосом отозвался Борис.
— Да я тебе сегодня целый день звоню…
— Целый день! Ну это ты, признайся, очень уж сильно заливаешь. — Помолчал. В трубку было слышно его дыхание. — Слушай, приезжай ко мне.
— Приеду, — согласился я сразу.
— Приезжай! — стал прочему-то уговаривать Борис, будто и не слышал моего ответа. — Сейчас приезжай. Новую квартиру посмотришь, а то уже почти год, как мы здесь, а ты так ни разу и не приехал… нам уже и телефон давным-давно поставили, а тебя все нет и нет, все не едешь…
— Приеду.
— …и метро, ветка новая, ты по ней еще и не ездил ни разу небось… так что прокатишься, всё ощущения новые… хотя какие там ощущения… мы рядом со станцией живем, совсем рядом, буквально в двух шагах, а дорогу я тебе уже сто раз объяснял, и сейчас, в сто первый, объясню… вот слушай… И обязательно приезжай! Слышишь?!
— Да о чем ты все говоришь?! Я же сказал тебе, что приеду.
— А-ага! Знаю я тебя как облупленного, у тебя семь пятниц на неделе. Сейчас наобещаешь, а через час позвонишь, скажешь вежливо: извини, брат, но никак не могу сегодня, как-нибудь в другой раз, — и прощай на тыщу лет. А ты сейчас приезжай! У нас здесь соловьи поют, ночью слушать пойдем.
— Какие соловьи? Ты что несешь?!
— Как что? Думаешь, вру? Ты, если своим глазам не веришь, на календарь посмотри: май. Самое время для соловьев.
— Да я не о том. Где ты в городе соловьев нашел, а?.. И вообще, у нас с тобой какой-то дурацкий разговор получается.
— Так и не надо никаких никчемных разговоров вести. Тем более — по телефону. Приезжай быстренько! Все сам увидишь и услышишь. И сам еще спасибо мне скажешь. Да что я тебя уговариваю, как маленького? Давай приезжай скорей!
— Хорошо, хорошо, но только, наверное, через час, не раньше. Раньше мне никак не успеть.
— Только ты обязательно приедь! Я жду.
Начало девятого. Я зашел в магазин, купил бутылку, сухой торт — «парус» называется. Не с пустыми же руками являться, в самом-то деле.
Ехал в метро, смотрел, как по никелированным ручкам скользит многократно отраженный свет… Борис — мой сводный брат. Кажется, в воспоминаниях о Есенине читал я о том, что его детей знакомили друг с другом на прогулке, случайно. У нас, конечно же, было не так. Когда отец ушел в другую семью, мама не стала возражать против моих встреч с ним и со сводным братом. Поначалу мы с Борисом поглядывали друг на друга искоса. Наша дружба началась, когда мы были уже подростками. Было время: встречались чуть ли не каждый день. Ну а потом, как в жизни и бывает, мы, случалось, не виделись по году…
В Боре, казалось мне, жило сразу несколько человек, и все эти люди в нем уживались друг с другом как нельзя лучше. Поэтому, может быть, он легко ладил и с окружающими его людьми. Хотя умел, при случае, показать себя язвой. Сейчас, в метро, мне вспомнилось: два года назад я отдыхал в Крыму, оказался «на мели» и послал брату телеграмму с просьбой выслать рублей двести, если может. Он прислал сто и ответную телеграмму: «Срочно сообщи как сложилась дальнейшая жизнь волнуемся всей семьей». Он был талантлив, многое обещал в отрочестве и юности, а стал рядовым инженером. Рано женился, потом родились сын и дочь… повседневные семейные заботы… словом, быт заел…
Я приехал к Борису в полдесятого.
Он открыл дверь со словами:
— Ну что же ты так долго?! Я тебя жду-жду, а тебя нет, и нет, и нет.
Голос у него — словно бы механический, неживой. Тусклый голос. И глаза тусклые тоже.
— Да вот, понимаешь ли, дом нашел, а улицу не смог, пришлось плутать, — неуклюже пошутил я.
Борис никак не отреагировал на мою шутку. Он был печален. Озабочен чем-то. Или просто устал?
— Просто устал, — отмахнулся он.
Молча стал показывать свои хоромы. Трехкомнатная кооперативная квартира выглядела огромной — если сравнивать ее с комнатой в коммуналке, где брат с семьей жили прежде. Но как-то неуютно было здесь; чувствовалось: нет в семье брата сейчас мира и покоя. Жена и дети смотрели на него словно на постороннего. И когда я, чтобы что-нибудь сказать, обронил:
— А что, хорошая квартира, — брат вяло усмехнулся:
— Хорошая. И деньги хорошие.
И только когда мы пришли на кухню и остались одни, Боря немного оживился, повеселел глазами.
— Вот, Юра, а это у нас, как, впрочем, ты, наверное, и сам уже догадался, кухня. На ужин мы приглашения не дождемся, а значит, здесь мы и приземлимся. Об этом ты, видимо, тоже уже догадался.