Натан Шахам - Квартет Розендорфа
Такое лицо для музыканта — божий дар. Даже в тот момент, когда он настраивает струны, у него выражение человека, прислушивающегося к голосам из бездны. Литовский принял мое предложение с лукавой миной профессионального политика, не забывающего набить себе цену. Он очень обрадовался, но сдержался — хороший вкус требует не выказывать особого восторга, — словно так мы научимся больше уважать его. Я предоставил ему играть свою игру, а Эве и Фридману сказал:
— Есть квартет!
Вступление Литовского в ансамбль решило также проблему места репетиций. Он живет в трехкомнатной квартире на первом этаже трехэтажного дома на улице Элиэзера Бен-Иехуды[20]. Его жена Марта, учительница физкультуры, — горячая любительница музыки. Она с удовольствием открыла перед нами двери своего дома (детей у них нет) и ровно в четыре часа подает кофе с печеньем. Нам всегда рады, и никогда не возникает ощущения, что репетиция квартета нарушает какие-то планы хозяйки дома. Все мы уважаем Марту, даже ее муж, — если позволить себе чуточку цинизма. Кажется, она единственная женщина, с которой Эва Штаубенфельд нашла общий язык. На Фридмана Марта смотрит, как на сироту, о котором надо заботиться, следить за тем, чтоб он поел, оделся как следует, отдохнул. Я с почтением отношусь к таким женщинам — утратив красоту в очень молодом возрасте, они уже лет в тридцать восемь-сорок излучают некую примиренность с судьбой. В Марте не чувствуется горечи, потребности доказать, что в ней есть нечто ценное взамен недостающей красоты. Лицо ее светится добротой и мудростью человека, на чью долю выпали страдания, в которых невозможно обвинить ближнего. Не уверен, смог бы я жить с такой женщиной, но наверняка был бы рад быть ее сыном. Всякий раз, как я вижу ее, меня, не говоря уж о глубокой симпатии, которую я всегда испытываю к ней, переполняет жалость, — и это несмотря на то, что у меня нет никаких доказательств того, что муж ей изменяет. Мне известно лишь одно: после каждого концерта его ждут на улице две-три женщины, которым есть что сказать но поводу короткого соло, им исполненного.
Первые репетиции были успешны со всех точек зрения. Фридман — виртуоз но части слитности с ансамблем. Всякий раз, как он играет после кого-то из нас, он — словно отражение. Эва, опытная альтистка, взяла на себя ответственность за равновесие. Она успокаивающе действует на Литовского, мощный звук которого мог бы перекрыть нас. Не было споров и по вопросу о распределении доходов. Фридман намекнул, что готов удовольствоваться меньшей, чем у других, долей. Но я, зная, что он собирает деньги, чтобы организовать переезд отца в Эрец-Исраэль, упрекнул его и сказал, чтоб не морочил мне голову. Он чуть не расплакался от волнения.
Иногда бывают трения. Но в целом все идет так, как я и ожидал. В краткий срок мы подготовимся к первому концерту. Будем играть Квартет с квинтами Гайдна, opus 18, №3 Бетховена и Трио Брамса — специально для Эвы Штаубенфельд, из-за особой партии альта в третьей части. Первый концерт состоится через две недели в зале имени Яши Хейфеца.
Жизнь моя возвращается в накатанную колею. Репетиции оркестра по утрам, репетиции квартета после обеда, три раза в неделю, и четверо-пятеро учеников, один из которых действительно талантлив. По вечерам концерты, за исключением пятничного вечера. Иногда выпадает свободный вечер и в середине недели, тогда хозяйка дает мне уроки иврита. Разумеется, за плату. Квартет наполняет жизнь содержанием. Интересно, что мы четверо были из тех немногих оркестрантов, кто возражал против того, чтобы пригрозить дирекции забастовкой, если она привезет в Палестину новых музыкантов прежде, чем нам повысят зарплату (для Фридмана это был принципиальный вопрос, и мы приняли его точку зрения: евреи не имеют права мешать спасению своих соплеменников). Раз в две недели я обедаю у Гелы Бекер и раз в неделю, в субботу вечером, меня приглашают Эгон Левенталь и его подруга, которую я пока не раскусил. Я совсем не чувствую пустоты, обычно мучающей холостяка в конце недели. Раз в неделю пишу жене и дочери. Раз в месяц пишу брату по адресу, который он мне оставил, в Гаагу, хоть и уверен, что его там нет. (Я еще ни разу не получил от него ответа, но уверен, что и в Голландии он в подполье. Наверняка дал адрес какой-нибудь организации, относящейся к компартии. Он, как видно, кочует из страны в страну и пытается организовать какое-либо выступление против нацистов. Это, конечно, приносит ему удовлетворение. Что же до пользы — весьма сомневаюсь.)
Гела Бекер утверждает, что я пренебрегаю старыми друзьями. Приобретя новых друзей, я стал недоступен для тех, кто действительно меня любит. Она шутит, но я знаю, что за этим скрывается нечто серьезное. Моя дружба с Фридманом и Литовским не мешает ей. На первую репетицию квартета она принесла большой букет цветов с визитной карточкой, где было написано «Великий день в музыкальной жизни Эрец-Исраэль». То, что вызывает у нее недостойное любопытство, — это мои отношения с Эвой Штаубенфельд.
Ее ревность к Эве смешна и раздражает. Во-первых, потому, что у нее нет права требовать от меня верности, во-вторых, потому, что нет никакой причины для этой ревности. Если я ей об этом скажу, она решит, что я извиняюсь, а извинение будет истолковано как признание ее прав. Я молчу и осторожно обхожу ловушки, которые она расставляет на моем пути, — намеки тонкие и толстые попеременно. Все они вызывают во мне только сожаление о разумной женщине, которая глупо себя ведет. Она долго смотрит на меня грустными глазами, дольше, чем я могу выдержать, точно я все еще должен дать ответ на незаданный вопрос.
Мне удается запутаться там, где другие легко устраиваются. Быть может, потому что я не способен на грубость даже в той малейшей степени, какая порой жизненно необходима, чтобы поставить людей на место. Мне не грозит опасность запутаться в отношениях с Гелой Бекер. То, что может между нами произойти, не пугает меня так, как то, что происходит в доме, где я живу. Происходит же со мной нечто странное, и я не знаю, как положить этому конец.
Даже с Эгоном я не смогу говорить об этом.
На первом этапе можно обучать игре на скрипке почти без слов. Все можно показать. На более позднем этапе нельзя обойтись без объяснений. Незнание иврита иногда мешает мне. Необходимы слова, чтобы привить ученику более глубокое понимание музыки. Технических советов недостаточно. Правда, сегодня я уже могу сказать несколько предложений на иврите, но большую часть времени я вынужден обходиться руками. Здесь-то и корень зла.
Однажды я стоял позади своей ученицы, показывая, как правильно держать скрипку. Произошло нечто странное. Руки у нее были упрямы, точно застыли, и левая, и правая. Они прижимались к телу и совсем не поддавались мне. Сперва я подумал, что она не понимает меня. Но через минуту стало ясно, что один из нас ведет себя по-детски, и это — я. Ее левая рука прижала к упругой груди мои пальцы, державшие ее за локоть. Мы стояли очень близко друг к другу, и бедра мои коснулись ее зада. Соприкосновение вызвало мгновенную реакцию, но девушка не испугалась. Я покраснел, но цвет ее персиковой щечки не изменился, это был румянец какой-то необычной радости. На губах ее витала счастливая улыбка. Я был оглушен. Она же ничуть не была смущена.
Я не хочу сказать, что пятнадцатилетняя девушка пыталась соблазнить меня. Такие вещи происходят сами собою. Но после того, как они произошли, возникает опасность, что они станут непристойной привычкой. Справившись со смущением, я сделал вид, что ничего не произошло. Но на следующем уроке она снова взяла скрипку неверно, и я увидел в ее глазах искру лукавства, словно она приглашала меня снова показать ей то самое, чему я учил ее на прошлой неделе.
Я был в большой растерянности. Снова больше всего испугало меня отсутствие смущения на лице девушки. Она бросила на меня чуть насмешливый взгляд, удивительно зрелый и даже слегка надменный. Так глядят люди, уверенные в себе, на пугливых людей, подгоняющих свои поступки под мнение общества. Я уже видел однажды такой взгляд у девушки примерно такого же возраста.
Дело было во Франкфурте, мы ехали в трамвае. Была сильная толкучка, и нас прижало друг к другу. И тогда ее тело отозвалось так же. Я попытался отстраниться, но меня толкнули к ней, я не мог пошевельнуться. Я боялся, как бы она не подумала, что я это делаю нарочно. Пока я не увидел — после того, как отважился взглянуть на нее, — что девушка вовсе не сердится. Наоборот, на лице ее застыла таинственная улыбка, взрослая, но без чувства вины. А в глазу, который был мне виден, мерцала искорка гордости. Она не видела необходимости скрывать удовольствия от дивной силы, которую открыла в своем прикосновении. Счастливая эта улыбка только усилила мое волнение, и некоторое время мы барахтались вместе, пока я уже больше не мог этого выносить. Я был поражен огромностью удовольствия, которое дала мне эта украденная любовь. А чувство вины одолело меня только после того, как я вернулся домой.