Ирина Левитес - Аня
Аня идет деревянной куклой на негнущихся ногах, как марионетка на ниточках. Все ниточки в руках у Макса: дерг за одну — вымученная улыбка, дерг за другую — раскрыты губы для поцелуя, дерг за третью — пошла вон, мне некогда.
Ш-ш-шу… Проехали мимо серые «Жигули», ехидно подмигивая красными стоп-сигналами. Серые — не те. Серые нам не нужны. Нас с ванькой интересуют другие. Красный цвет — символ любви. Или опасности. «Дураки любят красное», — говорил папа. Все верно. Она — дура. Бегает по морозу, ловит удачу, реагирует только на красное. Как бык.
А Макс — тореадор. Красуется, дразнит железным платком. «Тореадор, смелее-е-е! Тореадор, тореадор!» Упрямое преследование кровавого пятна — коррида. Бесконечная, безнадежная коррида на заснеженнойарене, по которой бредет озябший бык на тонких подгибающихся ногах. Кружит, петляет в поисках своего мучителя. Терзающие мысли колют острыми пиками прямо в сердце. Порывы снежного ветра вонзают копья, обманно украшенные сверкающими льдинками. Светофоры сквозь метельную пелену манят иллюзорными алыми вспышками. И только тореадор заставляет себя ждать, наслаждается муками своей жертвы.
Желтый «Запорожец»… зеленый «Москвич»… черная «Волга»… КРАСНЫЙ! автобус… Пусто. Пустота. Только вялая поземка вьется… Темно. Зимой темнеет рано…
Где-то далеко монотонно гудит мотор. Позади? Нет, это в небе летит самолет. А может, Макс на работе? Держит в руках десятки нитей, иных, не марионеточных, а настоящих. Одни отпускает потихоньку и освобождает взлетающие самолеты. Другие притягивает к земле, бережно выводя крылатые машины на посадочную полосу. Некоторые он ласково называет «Аннушками». В отличие от Ани, Анны, Аньки.
Нет, сегодня он не работает. Его график вызубрен наизусть. Сегодня у нас коррида. Амфитеатром вздымаются мрачные пятиэтажки. За тяжелыми шторами пьют чай, смотрят телевизор. Никому не интересен дрожащий измученный бык, покорно бредущий навстречу самоуверенному тореро.
Вот он, тот самый дом, с аппендиксом приросшего сбоку магазина. Вот он, третий подъезд, дышащий влажным теплом. Вот она, квартира на четвертом этаже, направо.
Дверь простегана гвоздями с круглыми серебристыми шляпками, образующими правильные ромбы. Слева на уровне глазка два гвоздя прорвали синий дерматин и ушли на глубину, выпустив на свободу пухлые ромбы.
За дверью никого нет. Потому что густая тишина заполнила бетонную коробку внутри. Не тикают часы. Не льется вода. Не разговаривает телевизор. Не кричат люди. Люди, если они дома и живы, обязательно должны кричать, требовать, возмущаться, доказывать, обижаться. Особенно если они живут с мамой.
Вот и хорошо, что никого нет. Не придется выдавливать из себя надуманный повод. И все-таки надо позвонить.
Аня решилась, как в воду головой, и нажала на круглую кнопочку звонка, послушно отозвавшегося приглушенной птичьей трелью.
— Это ты? — недовольно уточнил Максим и сказал в глубину квартиры: — Мама, это ко мне.
Затем он выжидательно уставился на девушку, виновато склонившую голову синхронно с поникшими плетьми ваньки-мокрого.
— У тебя что-то случилось? — холодно спросил он, прерывая затянувшуюся паузу.
— Нет, — заготовленные легкомысленно-непринужденные фразы завяли под неприязненным взглядом. — Просто мимо шла.
— А-а-а, — понимающе протянул Максим. — Ну так бы сразу и сказала. Подожди, я сейчас выйду.
Он скрылся за дверью, оставляющей зазор, сглаживающий Анино пребывание на лестничной площадке. Вот если бы дверь была наглухо закрыта, тогда получилось бы, что ее захлопнули прямо перед носом непрошеной гостьи. А зазор будто объяснял: ничего страшного, никто никого не выгонял, а в дом не пригласили потому, что собирались уходить. Уже практически ушли, Аня буквально на пороге поймала.
Спустилась на пролет ниже и прижалась к еле живой батарее, отогревая руки. Слабое тепло не успело растопить лед внутри, в груди и животе. Максим сбежал по ступеням вниз, прыгая через одну.
— Пошли!
— Куда? — спросила непослушными губами.
— В гараж. Заведем машину, прогреем. А потом я тебя домой отвезу. Замерзла?
— Нет, не очень.
Она поколебалась. Сейчас сказать или потом? Лучше потом. А то губы совсем не слушаются. И по лестнице кто‑то снизу идет, топает, сбивая снег.
— Пошли!
Хорошо в уютной коробочке красных «Жигулей» с номером «27–72». Мягкое покачивание убаюкивает, тепло вливается пульсирующими волнами, Мирей Матье поет с едва уловимой хрипотцой непонятно про что. Хотя почему непонятно? Так поют только про любовь — не песня, а страстные заклинания: «Я не могу без тебя. Хочешь, я превращусь в бессловесную тень и лягу тебе под ноги? Хочешь, я буду угадывать твои желания? Только не бросай меня. Не оставляй одну. Я прогоню нежностью твое равнодушие, разглажу суровую складку между бровями, растоплю лед в твоих глазах. Не исчезай. Я так устала жить без любви…»
Аня искоса поглядывала на знакомый до мелочей профиль: высокий лоб, без изгиба переходящий в прямой, чуть тяжеловатый нос, твердо сжатые губы, упрямый подбородок. Хотелось дотронуться ласкающей ладонью до аскетично впалых щек, выбритых до синевы, но было страшно, что Макс недовольно вздернет головой, стряхивая непрошеное прикосновение.
— Ну и с какой стати ты явилась? Я сто раз объяснял: мама у меня пожилая, ей нужен покой.
— Надо было, вот и пришла. Я это… В общем, ты понимаешь. Я беременна.
Машина испуганно метнулась в сторону, к обочине, и, недовольно взвыв, резко остановилась.
— Однако! Шуточки у тебя идиотские!
— Это правда. Я у врача была. У нас будет ребенок.
— У нас? Интересная постановка вопроса! А меня ты спросила?
— А ты не хочешь?
— Представь себе, нет. Я не готов, понимаешь? И терпеть не могу, когда мне навязывают заведомо безвыходную ситуацию. Вот когда я тебе скажу, что мне нужен ребенок, тогда и поговорим. У меня пока другие планы. И тебе, между прочим, учиться надо. Надеюсь, ты не собираешься всю жизнь медсестрой пробегать?
— Что в этом плохого?
— Ладно, проехали.
Машина тронулась, набрала скорость, вырвалась за город и понеслась по пустынному шоссе. Дикий ветер, не стреноженный деревьями, не прирученный домами, гнал с асфальта сухой снег и уносил в поля. На ветровом стекле плели недолговечное кружево снежинки. Максим включил дворники и разорвал снежную паутину.
— Ань, чего молчишь? Обиделась? Ну извини. Просто так неожиданно. Я и не думал.
— А что ты думал? Что я, как собачка, буду бегать за тобой по первому зову? Захотел — приласкал, захотел — дал пинка.
— Опять ты начинаешь. Я не могу все время посвятить тебе. У меня есть работа, друзья, мама, обязанности, наконец.
— Только меня нет…
— Прекрати. Прекрасно знаешь, как я к тебе отношусь.
— Я тебе верила. Думала — мы всегда будем вместе. А оказалось — я одна. И дома, и с тобой. Сто лет одиночества…
— Какие еще сто лет? Мы всего полгода знакомы. Вечно ты все преувеличиваешь, — недовольно поморщился Максим.
Не понимает. Он ничего не понимает. С Белкиным слова летали, как шарики пинг-понга. Аня подала, Белкин отбил. Ему ничего не надо было объяснять, он любую подачу ловил на лету: слова, взгляды, мысли. А с Максом слова становятся квадратными, угловатыми; цепляются за выступы придуманных условностей, переваливаются с боку на бок неповоротливыми тушами, застывают, увязнув в бессмысленной трясине, и тонут с омерзительным чавканьем.
— Ань, мы с тобой взрослые люди. К чему эти разборки? Вечно вы, бабы, устроите скандал из-за пустяка.
Из-за пустяка? Прекрасно. Ребенок — пустяк. Предательство — пустяк. Мы же взрослые люди!
Машина притормозила у Аниного дома, недовольно ворчала, нетерпеливо ждала, когда надоедливая пассажирка выйдет и можно будет рвануть с места, выбраться на простор и торжествующе взреветь, празднуя свободу.
Аня взяла пострадавшего ваньку, бессильно свернувшего вялые листочки на стеклянных стеблях, и вышла. Максим опустил стекло:
— Ань, ну чего ты, в самом деле? Какие проблемы? Подумаешь, обычное житейское дело. Ну хочешь, давай поженимся, а? Только пока без пеленок. Лады?
— Пока.
Пошли, ванька, домой. Отогреешься. Расправишь листочки. Наберешь тугую силу, завьешь кудрями плети, нацепишь нежные бутоны, раскроешь лепестки…
— Цветок-то загубила! — всплеснула руками Наташа. — Ничего тебе поручить нельзя! Почему так долго?
— Гуляла…
— Это ж надо додуматься — по холоду растение таскать! — с досадой воскликнула Наташа.
— Виновата. Больше не буду.
«Я никогда в жизни не буду ругать своего ребенка. Пусть он заморозит все цветы в мире и никогда не будет мыть посуду и ходить за хлебом. Я буду ему говорить, что он самый умный, самый красивый, самый любимый… Если он когда-нибудь родится…»