Александр Архангельский - Музей революции
Служивый батя почеломкался со старым знакомцем, спросил про семью, про внуков, и вдруг, без перехода, резко, как дают под дых, спросил:
— А вот скажи ты мне, отец Виталий, не знал ли ты такого капитана, фамилия его Болонкин? Сергей… Сергей Константинович.
Лицо маститого отца протоиерея вытянулось.
— Что за дурацкая фамилия?
— Оно конечно же. Фамилия дурацкая. А я вот Болонкина знал, не скрываю. Чего стесняться? Ничего же плохого не делали, только разговоры говорили. Неужели и вправду не знал?
И тут случилось нечто невозможное; после владыка вспоминал эту сцену со смесью удовольствия и отвращения. Отец Виталий весь затрясся, как одержимый при отчитывании беса, ноги заходили ходуном, ни дать ни взять заводная игрушка, у которой сорвало пружину механизма, и как пойдет чесать отборным матом!
— Ах ты… продажная… меня… да как ты смел… да я… да где у тебя доказательства… и тратататататататата!
Хорошо, что прием уже закончился, духовенство большей частью разошлось. Но девчушечка-официантка прижалась к стенке, стоит ни жива ни мертва.
И то подумать: два почтенных иерея в тонких рясах, благообразные, и вот один из них вихляется болванчиком, и изрыгает трехэтажное ругательство. Ничего не скажешь, зацепило. А ведь чего, казалось бы, такого? Ну собеседовал. Ну докладал. Не нарушал же церковной присяги, вреда не причинял, соблюдал не нами установленные правила, поступал по-монастырски, за смирение.
Насчет монашества Вершигора решил еще до поступления. Выждал год, понравился владыке ректору, стал у него алтарником. И накануне Троицы, заранее сдав сессию на все пятерки, подошел благословиться. Митрополит взглянул прищурясь, насмешливо мигнул: в ангельский образ? Дело хорошее, знаешь стишок?
Жизнь ударит обухом,
Ты поймёшь потом:
Лучше жить под клóбуком,
Чем под каблуком!
Не слышал, нет? тогда готовься, в воскресенье едем в гости.
— Куда именно, ваше высокопреосвященство?
— На кудыкину гору, мой друг.
Оказалось, ехать надо в Мячиково. В сельском храме все сияло, пахло рубленной березкой, сохнущей травой, рассветом. Медные паникадила были начищены, как трубы в военном оркестре. Подмосковные бабули строго шикали на захожан, стояли образцово твердо, по стойке смирно. Платки завязаны двойным узлом, в торчащих кончиках есть что-то острое, кинжальное.
Они вдохновенно отслужили литургию, возгласили «с миром изыдем», дали бабкам крест на целование, пропели напоследок «не спится на полати деспотам».
И пошли трапезовать.
Тут и раскрылся тайный умысел владыки. За столом сидели: худющий отец настоятель, дородная матушка и четверо поповских дочек, одна другой приятней. Две русые, а две пшеничные, голубоглазые, румяные, корпус тугой. Испытуемый пошучивал с девчонками, уплетая грибную икру, соленья, моченья, пирожки с капустой. (Прежде чем откушать, владыка Киприан спросил: а это у вас что? пироги или пирожки? Хозяйка, зардевшись, отвечала: пирожки. Правильно, — одобрил он, — знаешь прикуп; пироги мои враги, пирожки мои дружки, давай сюда, Господи, благослови.)
Все было хорошо, и радостно, и по-простому. И лишь к концу застолья у семинариста промелькнула мысль: о, брат, а ты попался. Не надо было с дочками заигрывать, а надо было опустить глаза, и сидеть с надутым видом.
Но, видимо, владыка понял, что молодой алтарник радуется девичьим красотам без прицелов, не проявляя тяги к женскому сословию. Что было полной правдой, но какую же надо иметь прозорливость! Благословение митрополит отсрочил, но до конца не отказал, и позвал Вершигору к себе в секретари. Патриарх тогда болел, надо было помогать Святейшему, так что их владыка сочетал и ректорство, и управление делами, и опекал свою епархию в Воронеже. Временно, до перемены ситуации. Но время что-то длилось, длилось, а ситуация не улучшалась.
В семь тридцать Вершигора подъезжал в приемную митрополита, распределял просителей, резко ставил на место зарвавшихся матушек, которым надо было непременно лично встретиться с владыкой: слышь, мать, бумагу напиши, грамоте, небось, обучена? Их могла остановить только его карпатская грубость; вежливых разговоров они понимать не хотели. Потом готовил документы, мотался по Москве со всяческими поручениями, в десять вечера подавал владыке черное уютное пальто (потом себе пошил такое), усаживал в машину.
В пятницу ночным они уезжали в Воронеж; до двух, до трех часов утра владыка ставил визы, разбирал бумаги — нужно было подавать их в развернутом виде и сразу подшивать по темам. По приезде — литургия полным чином, епархиальные дела, финансы, местное начальство, въедливый уполномоченный с округлой лысинкой, точь-в-точь тонзура, Бог шельму метит.
И в воскресенье вечером обратно.
Как он успевал еще учиться? Сам не понимает. Но вопреки всеобщим ожиданиям, Вершигора образцово сдал выпускной. Спал по два часа; когда кровь шла носом — затыкал холодной мокрой ваткой ноздри, и учил, учил, учил. Наизусть. Без пощады. Что такое дисциплина, он знал. И в конце концов он заслужил награду. В шестьдесят четвертом, пятнадцатого октября, владыка возвел его в ангельский образ. День был знаменательный; накануне, во время вечерней в Успенском соборе по лаврским рядам побежал шепоток: сняли! сняли! сняли! И хор с особым чувством грянул: аминь! Хрущева больше не было у власти; злодей, который собирался уничтожить церковь, был повержен!
С тех пор у инока Петра Вершигоры было четкое и ясное сознание: все эти критиканы, которым все не так, начальство не начальство, по дурости не понимают, что значит сила власти. Теперь в среде епископата встречаются молодые-своевольные; скачут быстро, и, как блохи, только вверх. А настоящим, крепким, верным нет большой дороги. Вроде и при деле, а все как будто в запасных.
Вот его предшественник, из русофобов. Распустил долгородских попов, практически разрушил епархиальное хозяйство. Его бы наказать, так нет, поставили в митрополиты и дали назначение в Прибалтику. Ладно, пусть он с тамошней литвой братается. А здесь пришлось потратить слишком много сил, чтобы разоренная епархия пришла в порядок.
А порядок должен быть. И страх, и вера.
3— Владыко, примете? К вам этот, ну, еще звонили, из музейных.
Подсевакин все-таки смешной. Похож на оловянного солдатика, стоит по стойке смирно. Служит он совсем недавно, с Фоминой. Прежний секретарь, горбун Григорий, был прирожденный управляющий и грандиозный чтец. Выйдет на средину храма в детском, подвернутом стихарике, на спине как будто рюкзачок приделан; опустит голову на вмятую грудь, откроет рот — и Шестопсалмие уносится под купол, гремят громовые раскаты, Илия на колеснице, слезы в горло — и это у него, у старика. А последование ко святому причащению? Слова летят в алтарь, как огненные всплески: хотяй ясти тело владычне… ай, хорошо. Но слишком гордый. А гордым противится Бог. Поставил хозяйство, получил кремлевские соборы в управление, вылущил паломников из общего потока, — все, молодец, постой в сторонке. А Григорий стал давать советы, похожие скорей на указания. Архиерею!
Поэтому пока пусть будет Ярослав. А с горбуном потом решим. Все может статься.
— Ладно, запускай. Посмотрим, что за фрукт.
Фрукт, прямо говоря, плюгавенький. И какой-то, как сказать? Нечеткий. Как плохая фотография. Бывают люди — сразу видно, кто такой. Мужик. Или, напротив, мямля. А этот… ни то, ни другое, глазки спрятал за очками, улыбается, а сам как будто бы в расфокусе. К ногтю его, и вся недолга.
— Слушаю вас. Уважаемый… э… Павел Савельевич. Редкое отчество. Не из столиц?
— Не из столиц. С Азова.
— Это хорошо. Это, говорю, похвально. Что привело вас, уважаемый Павел Савельевич? Да вы присаживайтесь, вот кресло. Большое, не в размер, но в старину других не делали, простите.
— Да-да, владыко, понимаю: богатыри — не вы. — Павел жестко улыбнулся.
Его предупредили, что Вершигора сентиментальничать не станет, прежде чем начать серьезный разговор, попробует взять на излом. Епископ смотрел с упорной лаской, чуть наклонив большую голову с курчавыми, тугими волосами и поглаживая раздвоенную бороду: ну? что? я жду?
Епископ принимал не в городе, а в пригородном монастыре; насколько было все убого на подъезде, барачные постройки мышиного цвета, отсыревшие пятна на стенах, настолько все в обители сияло. Даже слишком. Как будто бы построили не в девятнадцатом столетии, а вчера: ровные дорожки, чернозеленые ели, открыточные сине-золотые купола на толстом низком основании. Со старым храмом гордо контрастирует шатровый стилизованный собор эпохи Александра Третьего; братский корпус набело оштукатурен, с узнаваемой примесью хохлятской синьки; из трубы выдвигается в небо ровный дымок. Такие же дымки, но подлиннее и потолще, тянутся из труб еще одной постройки, новой. Подъезжает быстренький грузовичок, ворота отворяются, и послушники, сияя колпаками и путаясь в подрясниках, спешат с лотками, на которых дышит свежий хлеб.