Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Болезнь затянулась. Сиднер скользил меж островами и рифами грез, порой его челнок разбивался в щепки, и он отдавал себя во власть болезни. Хотел умереть, чтобы поскорее встретиться с Сульвейг, на небесах. Она ведь там, в вышине, ждет его. Так чудесно — лежать под одеялом и смотреть на нее, слушать, как она поет песню или рассказывает об Америке, о светляках на веранде, и он сердился на Арона и Еву-Лису, которые прерывали его грезы влажным запахом стираного белья над плитой, сердился на кухонный чад и музыку, проникавшие снизу, из гостиницы. Сердился, что мир существует. Что он куда уродливее той, подлинной реальности.
Однажды вечером, когда в окно сочился лунный свет, у его постели появился Сплендид.
— Пора, Сиднер. Одевайся, надо идти. Сельму совесть заела. Она ждет, пособит нам освободить психического. Возле кузни ждет. Побоялась по городу ехать-то.
Они тихонько прокрались на улицу, пересекли мостовую и двинулись дальше, держась вплотную к стене кладбища. Лунный свет растекался по равнине, шампиньоны, словно черепа, белели на лужайках. В темноте у стены стояла высокая тидахольмская одноколка, на козлах сидела женщина, лица не видно под густой вуалью.
— Ну, наконец-то явились, — слышит Сиднер ее голос. — Как это все будет. Залезайте. Скорей начнем, скорей и кончим.
— Все будет хорошо, Сельма, — сказал Сплендид, усаживаясь рядом с нею.
— Вдруг меня кто-нибудь заметит.
— Дело идет о жизни и смерти. Не все же время, чай, в книжках копаться.
— А если все обнаружится?
— Обнаружится! Чего языком-то попусту молоть?
— Тетя Сельма, а зачем у вас лицо вуалью закрыто? — спросил Сиднер.
— Затем, чтоб никто меня не узнал, в том числе и я сама. Хорошенькое дело — я здесь, нахлестываю в потемках лошадей.
Голос у нее был мрачный, как мрак, наступающий, когда луна прячется в тучах. Она взмахнула кнутом и погнала лошадей прочь из тени кладбищенской стены. Одноколка сиганула через мелкую канаву и запылила по дороге.
— Тетя, зачем вы этак лошадей погоняете?
— Чтоб никто не подумал, что это я. Разве кто поверит, что Сельма Лагерлёф так яростно нахлестывает своих лошадей?
Подпрыгивая на ухабах, они неслись вперед.
— Черт, классно правит.
— Только ночью, только ночью, ребятки. Только ночью.
И снова свистит кнут, лошади уже в мыле. Лечебница «Горный лес» мирно спала, озаренная луной. Сплендид отворил заднюю дверь, хоть и пришлось повозиться, их шаги по лестнице, кажется, никого не разбудили. Психический спал в углу своей клетки. Тощий, жалкий, он спал, засунув в рот большой палец и подтянув коленки к подбородку. Сплендид, приложив палец к губам, протянул руку меж прутьями решетки, разбудил его.
— Мы, дяденька, пришли вас спасать. Тсс. Сельма Лагерлёф ждет в роще с лошадьми и одноколкой.
Психический застонал, а Сиднер машинально забормотал:
И вот, внизу крутого косогора, — Проворная и вьющаяся рысь, Вся в ярких пятнах пестрого узора.Она, кружа, мне преграждала высь…
— Незачем этак пужаться, Сиднер.
Психический сидел, наблюдая за Сплендидом, который начал пилить решетку.
— Он меня боится? — прошептал психический. — Я тоже. Надо хватать буквы сзади. Тогда застаешь их врасплох, ей-ей, им спать никак нельзя.
— Дядь, взялись бы за пилу с той стороны, дело быстрей пойдет.
Уже не так сжималась в сердце кровь При виде зверя с шерстью прихотливой; Но, ужасом опять его стесня,Навстречу вышел лев с подъятой гривой. Он наступал как будто на меня, От голода рыча остервенело…
— Не получится ничего, они погонятся за ним, — скулил психический, но пилил.
— Фига два! Вы, дядь, может, еще и в книжку попадете.
— Чур, я — буква А. Я буду А, иначе не играю. — Он с довольным видом покачивался всем телом. — Ветка. Клетка. В углу. Заберите меня от меня.
— Пособляй-ка, Сиднер. Это ж твой психический.
— Нет.
— Пили! — Сиднеру послышались в голосе Сплендида новые, повелительные нотки, и он перепугался.
— Да пилю я, пилю. Сейчас все распилим и освободим.
Психический покачивался туда-сюда, куски решетки один за другим падали на пол.
— Как же я пройду через это воровское место со всей моей грязюкой? — Он заробел и чем шире становилось отверстие, тем сильнее впадал в панику, а когда пришло время уходить, сжался в комочек и наотрез отказался идти.
— Не хочу. Мое место здесь. В грязюке.
— Пошли.
— Я боюсь себя. Очень боюсь, очень.
— Обними меня, вот так. Все будет хорошо.
Лошади ржали и фыркали, когда они наконец дотащили сумасшедшего до рощицы.
— Ну-ну, вот, значит, какой вы, молодой человек. Что они с вами сделали. Ох и жестокая штука — жизнь! Укрой ноги пледом, и ночная Сельма умчит тебя из этой юдоли слез, где волки рыщут по снегам и льду.
— Только не домой, только не к мамке, спрячь меня от лампы.
— Всю ночь будем ехать. И никто нас не…
— …обнаружит, само собой, — сказал Сплендид, и Сельма прямо вовсе рассвирепела. Лошади заржали, неуверенным шагом выбрались из густого кустарника, Сельма огрела их кнутом, и одноколка полетела вперед. Пыль курилась вокруг колес, когда они тряслись под гору возле боргебюской школы и сломя голову вылетели на равнину. Луна светила еще ярче прежнего, шампиньоны подросли, со всех сторон зыркали на них, зловеще сверкали зеленым огнем.
— Можно вас поцеловать? — вдруг спросил психический.
— Конечно, молодой человек. Только придется тебе самому поднять вуаль.
— Но ведь я жаба.
— Целуй, а там поглядим, пока утро не настало.
Психический замахал руками, одноколка ходила ходуном.
— А лошади должны этак мчаться?
— Должны, не то утро нас догонит.
— Вуаль-то никак не поднять, руки больно дрожат.
— Поднимай! — Голос у Сельмы сердитый.
— Нет, лучше не надо. Я ведь… я не знаю, как это делается… Не умею. Ничего не умею тут, в этих… воровских местах.
Сельма даже не подумала придержать лошадей и помочь психическому, наоборот, они промчались через Сунне во весь опор, колеса громыхали по мостовым как барабаны, впору покойника на ноги поднять, да только городских обитателей так легко не разбудишь. Никто не остановил их на мосту, на Главной улице ни души, на Леран все дома объяты сном, ни волк, ни рысь не кинулись навстречу на Тремансбаккен, возле Роттнеруса коровы устремили свои мудрые взоры на дорогу, но без неодобрительных комментариев. Сельма нахлестывала упряжку, пока возле Эйервика не свернула наконец на узкую извилистую дорогу, там они остановились у самой воды. Близ берега, укрытый в ивняке и зарослях ольхи, был причален плот, а на плоту стояло кресло зеленого бархата, накрытый столик с дымящимся кофейником, бутербродами и булочками. Вода замерла в неподвижности, тишина казалась оглушительной после бешеной скачки, от толстых бревен плота приятно пахло деревом, светало, и скоро с открытой ладони ночи вспорхнула первая утренняя пташка. Зеленый отблеск на воде. Кое-где искры золота.
Сельма подняла вуаль.
— Приехали. Слезайте. Я стащила немножко еды из собственной кладовки. Моя экономка явно решит, что туда наведались воришки. — Она довольно хихикнула и улыбнулась, как девчонка, впервые совершившая сладкий грех. Колбаса, сыр, хлеб. Психический ринулся на плот и схватил бутерброд с колбасой.
— В «Горном лесу» мне только суп давали.
— Гадость какая, — сказал Сплендид.
— Ну, крапивные щи очень даже ничего. С половинками крутых яиц, и зеленым луком, и маленькими сосисками.
— Само собой. Ежели с сосисками. Но так бывает редко.
Сиднер помог Сельме перебраться на плот, и она села в кресло. Проглотив первый бутерброд, психический сказал:
— Нельзя мне пищу-то есть. Я нехороший человек, доктор Лагерлёф. Зря вы меня выпустили, неправильно это. Обратно в клетку, обратно в клетку, доктор Лагерлёф, я тяжко согрешил, нарушил четвертую заповедь.
— Это какая же? — спросил Сплендид.
— Какая? Господи Иисусе Христе, спаси мою душу грешную. Я позволил вам освободить меня. Неужто вправду не знаешь? Наконец-то я понимаю… Может, ты и первую заповедь не знаешь?
— Почему? На языке вертится. Она про… ну, где «примириться»?
— Ты что, заодно с дьяволом? Вы тут все на плоту заодно с дьяволом?
Сплендид отпихнул плот от берега и, энергично отталкиваясь шестом, повел по мелководью.
— Нет, вряд ли. Я точно нет. А ты, Сиднер?
— Я? Не-ет…