Дойвбер Левин - Вольные штаты Славичи: Избранная проза
Когда чехи ушли, мать села на пол и заплакала. И вдруг слышит стук в окно: тук-тук-тук.
— Юзик! — крикнула мать.
Вскочила, открыла дверь и испугалась. В дверях стоял незнакомый, с виду — татарин, рыжебородый, в ермолке, в длинном пальто.
— Чего вам надо? — крикнула мать.
Но рыжебородый знакомым голосом шепчет:
— Тихо, это я, Юзик.
— Юзик!.. Как ты? Тебя ищут, — сказал отец.
— Юзик! — заплакала мать.
— Тихо, — прошептал Юзик, — я в городе до утра… так надо… к вам на минуту… Накормишь, мать?., я голоден как собака.
Юзик, не раздеваясь, не садясь, держал в руке миску шей и жадно хлебал ложку за ложкой.
— Мы еще вернемся, — говорил Юзик, — а про меня скажете: не знаем. Приставать будут, грозить, а вы одно: не знаем — и баста.
— Ушел бы скорее из Бугуруслана, Юзик, — сказал отец. — Разнюхают, что ты в городе, и несдобровать тебе.
— Откуда же узнают? — сказал Юзик. — Ведь, вот я какой теперь. — Он показал на бороду и на ермолку. И только он это сказал, как в дверь кто-то бух прикладом.
— Открой! — кричат.
Юзик раз в окно и на двор.
— Теперь открывайте, — говорит, — только помнить: не знаем, где сын, ушел сын.
В дом ввалилось человек десять чехов и двое татар из богатых.
— Выдавай, — кричат, — сына-большевика! Он сейчас тут был.
— Не было сына, — сказал отец. — Не знаю, где сын.
— Пся крев! Холера! — закричали чехи. — Куда дел сына-большевика?
Один татарин, жирный такой, старик, замахал руками, залопотал:
— Врет она, господин… сына приходила… моя видала. С борода приходила… моя сам видала…
— Говори, большевик! пся крев! — закричали чехи. — Кто приходил?
— Это не сын приходил, — сказал отец, — не знаю, кто приходил.
— Не знаешь, пся крев! Не знаешь, холера! — кричали чехи. — Голову оторвем, тогда узнаешь!
Они обыскали весь дом, все перерыли, но Юзика не нашли. Ушли ни с чем. В дверях толстый татарин остановился и погрозил нам кулаком.
— Прольется ваш кровь! — сказал он. — Помни моя слова.
Чехи остались в городе. Остались и начали грабить. Придет чех к татарину, — в Бугуруслане все больше татары живут, — приставит к груди револьвер и — «давай деньга!» Богатые татары дружили с чехами. Их не трогали. А у бедного откуда деньга? Божится татарин, плачет: «Нема деньга, гаспадин, моя бедный». А чех — бац по морде: давай деньга — и никаких. Многие татары вначале обрадовались чехам, но потом, как похозяйничали чехи немного, соседи-татары все чаще стали приходить к нам в дом. Усядутся рядком, охают, вздыхают.
— Скажи сына, чтоб приходила, — говорят отцу, — трудно нам стало.
А чехи к нам повадились что ни день и все одно: бренчат винтовками, ругаются, шумят. Юзика требуют. Где сын-большевик? Выдавай сына-большевика!
А где Юзик, мы и сами не знали.
И вот раз, когда в доме ругались чехи: «Где сын? выдавай сына!» — скрипнула дверь, и в щель просунулась голова Юзика. Чехи его не заметили, а Юзик, увидав чехов, отскочил назад и быстро дверь закрыл. Заметила его только мать. Ей бы смолчать, а она не утерпела и крикнула:
— Юзик!
Услыхали чехи «Юзик», побежали на улицу и давай стрелять. Юзик бежал быстро, прыжками, но уже со всех сторон чехи, кричат, стреляют, окружают Юзика. Вот повалили его, связали, потащили. Конец. «Убили Юзика», решили мы.
И вот раз — в городе тогда уже были красные — сидели мы за ужином. Вдруг слышу стук в окно. Знакомый стук — тук-тук-тук.
— Папа, — закричал я, — Юзик!
— Что, Юзик? — сказал отец. — Где Юзик?
А Юзик уже в дверях стоит, веселый, в кожанке, шапка набекрень.
— Здорово, — говорит, — братишки!
А за ужином рассказал, откуда он и как.
— Бежал я, — сказал Юзик, — два раза. Тот раз, — помните, как пришел сюда и на чехов нарвался, — это я тогда первый раз из плена бежал. Попался я тогда в плен так: насели на нас чехи, а мы — небольшим отрядом — оторвались от главных сил, окружены и податься некуда. Вижу — плохо дело. «Братишечки, — говорю своему отряду, — дрянь дело. А только, говорю, живьем не сдадимся. Будем биться до последнего». Бьемся. Только бьемся мы что головой об стенку. Не пробиться никак. А чехи жарят как очумелые. Земля гудит. Многих убило, а меня контузило. Очухался я — вижу: лежу я связанный на телеге и везут меня куда-то. Над головой небо, вокруг какие-то люди, лопочут на незнакомом языке. Чехи! «Эх, — думаю, — пропал я». Но молчу. Вида не подаю, что в себя пришел. Вокруг — телеги едут, колеса скрипят. Ехали долго, полночи ехали. Потом остановились. К телеге подошли два чеха, осветили меня карманным фонарем, поговорили, отошли. Решили, значит, что я еще в контузии. Расселись чехи. Костры разжигают. Ужин варят. А потом завалились спать. Только двух часовых поставили. «Ну, — думаю, — бежать надо». Пошевелился я, кашлянул, — никто не слышит, никто не подходит. Спят. А часовые далеко. Приподнял я голову, зубами вцепился в веревку, потянул — поддается веревка. Поддается, понимаешь, веревка! Сорвал я ее к чертовой матери, да ползком мимо телеги, мимо костров, мимо часовых, да в поле, да бегом. Когда светать стало, оглянулся я, вижу — знакомые места, Бугуруслан близко. День я пролежал в горах, а вечером спустился в город. Зашел к вам, ну и прямо зверю в лапы.
Тут как взяли меня, повезли прямиком в Сызрань, по начальству представить. А начальник — полковник из контрразведки, не чех — русский, из николаевских офицеров. Сидит это он, носом фыркает и сверлит меня глазами. «Сознавайся лучше, — говорит. — Сознаешься, расстреляю как честного человека, а молчать будешь, как собаку паршивую повешу». «Меня, — говорю, — привели сюда не за тем, чтобы твою морду разглядывать. Делай свое дело, бандит». Полковник кулаком по столу и кричит: «Расстреляйте его, сволоча!»
Вынырнул откуда-то офицерик. «Куда его, — спрашивает, — к тем, что ли?» Те — это были большевики, приговоренные к расстрелу. Их уж набралось 17 душ, я был восемнадцатый. Посидел я день с товарищами, а ночью под усиленным конвоем нас повели на вокзал. Загнали в теплушку, три человека стражи — у двери, да шесть — на крыше. Повезли. Куда везут — неизвестно. А зачем — понятно.
А ночь темная. Выехали в поле. В вагоне горит фонарь. Стража сидит у дверей. Дремлет. А мы сбились в кучу. Кто на полу, кто на парах лежит. Поезд грохочет, а мне думается все: влип я, думаю, глупо влип. Вспомнил тут вас, товарищей вспомнил, и до слез обидно стало погибать так. Зря погибать. Текать, думаю, надо. А куда текать? Гляжу — в вагоне тихо, свеча горит, стража сидит у дверей, товарищи лежат, молчат. Тут в шуме колес услыхал я другой шум. Будто вода шумит. Прислушался я — какая тут вода? И вдруг понял: Волга. Сейчас мост переезжать будем. Приподнялся и шепотом товарищам: «Сейчас, — говорю, — через мост переезжать будем. Грохот будет. Ни черта наверху не услышат. Как на мост въедем, — прыгай! Все равно погибать. Один леший». Кто согласился, а кто молчит. Ни гу-гу. Совсем, видать, окосели. Как въехали на мост, загрохотали по мосту, тут сразу восемь человек на стражу — скок. Ручки им назад, глотки рукой зажали. Стража бьется, пальцы нам кусает, а я: «Молчать! — кричу. — Товарищи, открывай двери!»
Открыли дверь и стражу коленом. Стража как птичка и вылетела. Я кричу: «Ребята, за мной!» А сам зажмурил глаза и — ух! Будто меня с крыши сорвало. Упал я на траву, ушибся слегка, но ничего, не очень ушибся. И вдруг слышу — пулемет такает. Дополз я до рельс, прижался брюхом к земле и лежу. А пулемет «так-так-так». Только пули все мимо летят — землю роют. Прошел поезд, поднялись мы на ноги — семеро нас — и побрели в степь своих искать. Пять дней кружили по степи. Днем в траве хоронились, а ночью идем, пока наконец не нашли своих. А наши чехов громят, и мы за ними, подступаем к Бугуруслану…
— Вот это здорово! — сказал Семен.
— А сейчас он где — брат? — спросил Ледин Рубина.
— На Урале, — сказал Гриша, — в Перми.
Глава четвертая
Бандиты
Бандит Хведька[25]У меня был ребе. Высокий худой старик, косой и бородатый. А у ребе был хедер — маленькая комната в синагоге. В хедере за длинным деревянным столом на двух длинных деревянных скамейках сидели восемнадцать человек ребят и я — девятнадцатый. Во крут стола ходил ребе, сутулый, в ермолке, с кожаной плеткой в руках. Он тыкал плеткой в ту или в другую букву и говорил: «алеф», мы хором повторяли: «алеф». «Бейс» — «бейс». «Гимель» — «гимель».
Вдруг на улице послышался топот копыт, потом стрелять стали. «Гимель, — начал было ребе, — повторите там…» Раздался выстрел. Ребе испугался:
— Что там такое?
Стрельба усилилась.
— Бандиты! — прошептал ребе и забегал по комнате. — Детки! — заговорил он, — спасайтесь! Бегите домой, детки!
Спасаться и бежать домой было уже поздно. За стеной в большой комнате синагоги бандиты уже рубили шашками амвон, столы, скамейки, рамы окон, потом открылась дверь, и в комнату ворвался бандит. У него было красное, толстое лицо с отвислой нижней губой и широким, приплюснутым носом. Бандит был сильно пьян. В правой руке он держал шашку.