Сандро Веронези - Сила прошлого
— Твой отец стал капитаном Маурицио Орзаном в 1945 году, как только кончилась война. С января 1943, после поражения под Чертково,[36] в лагерях военнопленных скопились тысячи итальянцев, и советская разведка смогла собрать детальную информацию обо всех итальянских офицерах, оказавшихся в плену. Этот Орзан оказался самым подходящим: подразделение, в котором он служил, было чуть ли не полностью уничтожено, мать его умерла, не женат, братьев и сестер нет, но самое главное, что жил он в Пуле, в Истрии, которая, как тебе известно, по итогам войны вошла в состав Югославии — следовательно, он не мог бы вернуться домой.
Прикатила Roller Betty с креветками, очищенными, значит, полуфабрикат; он замолкает, но явно продолжает чувствовать себя хозяином положения, кажется, что всего лишь нажал на кнопку “пауза”: должно быть, он относится к той категории людей, самой опасной, которые никогда не теряют нить разговора. Девушка сначала ставит тарелку перед ним, потом — передо мной, блюдо с овощами устраивает на углу стола и исчезает.
— Ты понял? — говорит он, ухватывая креветку пальцами. — Орзану некуда было возвращаться, ни друзей, ни родителей. Для твоего отца это было главное: главное, что когда он займет его место в Италии, возможности для разоблачения будут сведены к…
— Простите, что перебиваю. По-вашему, она плюнула?
— Ты о чем?
Наконец-то мне удается его сбить.
— Официантка плюнула мне в тарелку?
— С какой стати?
— Потому что я был с ней груб. Вы заметили, как она на меня смотрела, с какой ненавистью?
Он держит недоеденную креветку в руке.
— Помните Тиберия Мурджиа,[37] — продолжаю, — такой низенький, с усиками, который играл Ферриботта в “Неизвестных злоумышленниках”?[38] Он не был актером, работал официантом в ресторане “Король друзей” на улице Кроче, именно там его увидел Моничелли, и ему пришла мысль дать ему роль в фильме. После успеха “Неизвестных злоумышленников” Мурджиа бросил работать официантом, пошел в актеры и играл сицилийцев во всех комедиях в итальянском стиле — кстати, сам он был с Сардинии. Короче, знаете, как он отблагодарил Моничелли за то, что тот изменил его жизнь? Каким перлом мудрости он его одарил? “В ресторанах, — сказал он ему, — никогда не заказывай рубленое мясо и не ссорься с официантом”. Вот что он ему сказал.
Я посмотрел на свою тарелку: пять крупных, разложенных кругом креветок, лист латука и долька лимона.
— Думаю, что плюнула, — говорю. — Я не стану их есть.
Он тем временем продолжает есть, глазом не моргнув, впрочем, с одной креветкой он уже успел покончить, лишь пожимает плечами, не желая тратить времени на обсуждение вопроса, — сколько плевков официантов мы проглотили за свою жизнь, — который, тем не менее, жизненно важен; однако я уверен, что он тоже задумался, хотя я-то говорил только о себе — нет, конечно, я зародил в его душе сомнение: “девушка, — думает, наверное, — могла плюнуть и в мою тарелку”.
— Простите, я вас перебил. Так что вы говорили? — Все-таки я достал тебя, приятель.
Вижу, он кивает, опускает глаза, как Стив МакКуин,[39] когда тот вынужден сдерживаться и терпеть. Чтобы поднять их, он должен пустить в ход свой павловский рефлекс — улыбку. Должно быть, продолжить свою историю стоит ему немалых усилий; он напоминает слона, пытающегося подняться на ноги.
— Этот капитан Орзан, — говорит он, наконец, — содержался в одном из сибирских лагерей, одном из самых страшных, откуда живыми не выходили. Однажды в этот лагерь прибыла группа НКВД из Москвы с приказом, подлежащим немедленному исполнению: перевести пленного Орзана в другой лагерь. Во главе группы был твой отец, который провел с Орзаном четыре дня, пока они ехали по Сибири. Нельзя сказать, что между ними завязалась дружба, но они познакомились, узнали друг друга, разговаривали, как два нормальных человека, которых столкнула друг с другом нечеловеческая трагедия; и когда твой отец положил начало своему заданию, выстрелив ему в висок, как-то утром, на заре, пока тот еще спал, он сделал то, что потом уже никогда не мог себе…
— Минутку, — перебиваю его. — Знаете, какой эпизод я больше всего люблю в кино? Какой эпизод мне кажется безупречным?
Он отрицательно качает головой, улыбается. В его взгляде читается маниакальная одержимость, но, полагаю, и мой не менее тверд.
— Это сцена из фильма “Овечий сыр”,[40] — продолжаю я, — когда Пазолини[41] показывает Орсона Уэллса,[42] читающего одно из его стихотворений из фильма “Мама Рома”.[43] У съемочной группы передышка, типичный итальянский “перерыв на обед”. Время — самое вялое, раскаленный воздух, поля с проплешинами вокруг киностудии “Чинечитта”, всюду люди из массовки, кто одет ангелом с трубой, кто — римским легионером в панцире, кто-то есть бутерброд, кто-то танцует твист. А Уэллс начинает читать стихи официанту, который приносит ему стакан с прохладительным напитком. По-моему, это самая прекрасная сцена во всем итальянском кино. Кстати, мало кто знает, что Орсон Уэллс читал по-итальянски, но потом его дублировали, и знаете, кто? Джорджо Бассани. Знаете, кто такой Джорджо Бассани?[44]
— Писатель?
— Точно. Я спросил, потому что сейчас его подзабыли, а писатель он большой. Короче, он дублирует Орсона Уэллса. И знаете что еще? Я помню это стихотворение наизусть. “Я сила прошлого” — клянусь, знаю от начала до конца “там и осталась моя любовь. Я рождаюсь из развалин, церквей, алтарей, из заброшенных деревень в Апеннинах, из предножья Альпийских гор, где жили когда-то братья мои…"
Мой голос крепнет, кое-кто уже оборачивается в мою сторону.
“… Брожу по Тусколане, как безумец, по Аппиевой дороге, как бродячий пес. Или смотрю на сумерки, на рассветы над Римом, над Чочарией, над миром, как на новое начало после конца света; смотрю, как анаграф, стоя на краю уже ушедшей эпохи."
Сейчас я уже читаю стоя, кто бы мог подумать, и голос звучит еще громче:
"… Чрево мертвой женщины порождает чудовище. И я, повзрослевший зародыш, современней всех современников, кружу по миру в поисках братьев…”
Делаю паузу, как Орсон Уэллс в фильме.
“…которых больше нет”.[45]
Сейчас на меня смотрят уже все. Компания солидных пятидесятилетних людей за большим столом, несколько пар, сидящих перед нами, и даже Roller Betty: их настороженные взгляды и напряженная тишина, мгновенно воцарившаяся в зале, говорят о полном успехе моей выходки. Я всех сразил наповал.
— После чего, — я сажусь и говорю уже обычным голосом, — Орсон Уэллс закрывает книгу, снимает очки и говорит официанту: “Ты хоть что-нибудь понял?”
Ничего себе, на что я, оказывается, способен, — проносится у меня в голове, — кто бы мог подумать.
— И теперь скажите, есть ли в кино сцена прекрасней? — заканчиваю я.
Похоже, на этот раз моя взяла. Я потрясен своим поведением — и это еще не конец, одна из пар продолжает на меня смотреть, и я улыбаюсь, поднимаю бокал и пью за их здоровье, — но он должен сейчас признать, что ему меня не одолеть, ибо если я решился на такое, значит, в запасе у меня есть еще кое-что, полный ассортимент провокаций, которые я могу пустить в ход одну за другой, не останавливаясь ни перед чем, лишь бы заткнуть ему глотку: он должен признать, что игра закончена, и пойти на попятный, хотя я прекрасно знаю, что так почти никогда не бывает — ничего не заканчивается, когда все окончено.
Так оно и есть, эта история не заканчивается, он имеет наглость продолжить:
— Я понимаю, что ты испытываешь, не думай, конечно, понимаю. Но я тебе выложил все, потому что хочу, чтобы ты знал, кто был твой отец. Я не стану ничего скрывать. Да, твой отец пристрелил того парня. Но даже если это был единственный человек, которого твой отец убил за свою жизнь, даже если тот парень был уже нежилец, воспоминание о нем не переставало мучить его, потому что убить один раз гораздо труднее, чем проделать это не однажды. Даже в больнице, когда я пришел его навестить, он в бреду, накачанный морфием, продолжал шептать: “Бедняга Орзан… Бедняга Орзан”. Спустя пятьдесят лет…
Что правда, то правда, в бреду мой отец повторял: “Бедняга Орзан”. Но только он имел в виду себя: это же так очевидно. Но даже одна только мысль, что это не так — невыносимая мысль — означает, что этот наглый тип все-таки взял надо мною верх, и теперь, что бы я ни делал, он будет вести меня к точке невозврата, где все окончательно потеряет определенность и мне нужно будет предъявлять доказательства, чтобы отстоять то, что совершенно не нуждается ни в защите, ни в доказательствах, ни в объяснениях, ибо это не какая-нибудь гипотеза, черт побери, а просто реальность, в которой я прожил всю свою жизнь, и значит, я не победил, я проиграл.