Вольфганг Кеппен - Теплица
Кетенхейве нравилось, когда Кнурреван так волновался. Великолепный он все же человек, поистине широких взглядов, и, уж конечно, он стыдливо хранит в своем письменном столе жестяную коробочку с Железным крестом и значком за ранение во время первой мировой войны, а завернуты они, вероятно, в свидетельство об освобождении из концлагеря и в прощальное письмо сына, которое тот оставил, перед тем как уйти в легион «Кондор» и погибнуть. Но теперь Кетенхейве надо было следить, чтобы Кнурреван не сбежал. Партийному лидеру не терпелось обнародовать интервью генералов, мнение руководителей европейской армии по германскому вопросу. Он хотел расклеить на стенах плакаты со словами ВЕЧНЫЙ РАСКОЛ и обратиться к народу: «Смотрите, мы преданы и проданы, вот куда ведет правительственный курс!» Но это было бы все равно что заранее разрядить бомбу, предназначенную для парламента; это дало бы канцлеру возможность выступить с опровержением или вызвало бы заявления европейских правительств о солидарности, прежде чем на заседании бундестага зашла бы речь об этом факте; в конечном итоге подлецом и предателем назвали бы лишь автора таких плакатов. На вспышку народных волнений едва ли приходилось рассчитывать, а народное мнение не могло помешать правительству проводить свою политику. Кнурреван думал, что высказывания генералов, которые с такой радостью говорили в Conseil Superieur о разделе Германии, не так-то просто опровергнуть, но Кетенхейве знал, что государственные мужи Англии и Франции, если нужно, поправят своих генералов. Они призовут их к порядку, потому что (тут тоже сказалось предубеждение Кетенхейве) иностранных генералов еще можно поставить на место, ведь они, хотя и не вызывают симпатий, являются все же слугами государства, в то время как немецкие генералы сразу же начинают, как и прежде, воплощать в себе единственную подлинную власть в стране и стремятся установить естественный, на их взгляд, порядок, при котором военные интересы доминируют над политическими. Немецких генералов Кетенхейве считал раковой опухолью на теле немецкого народа, и это его мнение оставалось неизменным, даже при том уважении, которое он испытывал к генералам, казненным Гитлером. Кетенхейве ненавидел старых солдафонов, которые с отеческим видом позволяли себе называть взрослых граждан государства «мальчики мои» или «сыны мои», а потом гнали этих мальчиков и сынов под пулеметный огонь. Кетенхейве видел, как народ мучился и погибал по вине генералов, и кто, как не генералы, выпестовал бациллу из Браунау) Насилие всегда приносило лишь одни несчастья, одни поражения, и Кетенхейве возлагал свои надежды на отказ от насилия, что если и не даст счастья, то, уж во всяком случае, обеспечит моральную победу. Но будет ли это пресловутой «конечной победой»? Кетенхейве лишь временно объединился с Кнурреваном, который искренне мечтал о немецкой народной армии и о немецком народном генерале, простом, спортивного вида человеке в сером костюме альпиниста, который бы ел суп вместе с солдатами и, будучи настоящим заботливым отцом, поделился бы этим супом со своими пленными. Кетенхейве же хотел, чтобы никто больше не попадал в плен, и поэтому нуждался в Кнурреване, чтобы фрондировать против идеи канцлера создать армию. Но может настать день, когда ему придется выступить против куда более опасных планов своего друга — создать народную армию. Кетенхейве ратовал за абсолютный пацифизм, за окончательное осуществление лозунга «Долой оружие». Он сознавал, какую ответственность брал на себя, она угнетала его и не давала ему спать. Но, даже оставшись без союзников, без единого друга на Западе и на Востоке, не понятый ни здесь, ни там, он усвоил из уроков истории, что отказ от оружия и насилия никогда не приведет к таким несчастьям, как их применение. И если не будет больше армий, то исчезнут границы, станут никому не нужными и без того уже смешные в эпоху самолетов государственные суверенитеты (летают нынче, обгоняя звук, но не нарушают выдуманных безумцами воздушных коридоров), и человек будет свободным, сможет поехать куда ему заблагорассудится, поистине будет вольным как птица — подобная философская ситуация воодушевляла Кетенхейве. Кнурреван уступил. Хотя ему казалось, что он слишком часто и слишком во многом уступает, он снова уступил, сдержав свой гнев, и они решили, что Кетенхейве неожиданно процитирует во время обсуждения договоров о безопасности эту маленькую победную речь генералов.
Кетенхейве вернулся в свой кабинет. Снова погрузился в неоновый свет. Он не погасил лампу, хотя небо уже прояснилось и посветлело и солнце на миг затопило все ослепительным сиянием. Поблескивал Рейн. Мимо плыл прогулочный пароход, белый от пенистых брызг, поднятых лопастями колес, и пассажиры показывали пальцами на здание бундестага. Кетенхейве был ослеплен. Перевод «Le beau navire» — «Прекрасного корабля» лежал неоконченным среди нераспечатанных писем, а уже пришли новые — новые послания, новые вопли о помощи, новые жалобы, новые прошения, новые проклятья господину депутату; подобно водам Рейна, их бесконечный поток, добросовестно направляемый почтальонами и курьерами, устремлялся на его стол. К Кетенхейве стекались письма от целой нации любителей переписки, они отнимали у него все силы, и только интуиция спасала его среди этого потока, иначе бы он в нем захлебнулся. Он набросал проект речи, с которой хотел выступить на пленарном заседании, он уж постарается блеснуть! Дилетант в любви, дилетант в поэзии и дилетант в политике, он уж непременно блеснет! И от кого же ждать спасения, если не от дилетанта? Профессионалы маршируют испытанными путями к прежнему хаосу. Эти пути никогда не приводили их куда-нибудь еще, а дилетант — тот по крайней мере мечтает о стране обетованной, где будто бы текут молочные реки в кисельных берегах. Кетенхейве налил себе коньяку. Мысль, что где-то текут молочные реки, была ему неприятна. Но ведь описание страны обетованной нельзя понимать буквально, поэтому дети ее и не находят, устают ее искать, вырастают и становятся адвокатами по налоговому праву, что показательно для состояния общества. Из рая человека изгнали, это бесспорно. А есть ли путь обратно? Туда и тропинки не разглядеть, а может быть, она просто невидима, может быть, существуют миллионы и миллионы невидимых тропинок, они лежат перед каждым человеком и ждут лишь, чтобы по ним пошли. Кетенхейве поступал по велению своей совести, но ведь и совесть разглядеть и ощутить столь же трудно, как правильный путь, лишь иногда кажется, будто слышишь, как она стучит, но и это тоже можно объяснить нарушением кровообращения. Сердце билось с перебоями, и строчки, которые Кетенхейве писал на депутатском бланке, выделывали вензеля. Позвонил Фрост-Форестье и спросил, не хочет ли Кетенхейве с ним пообедать. Он пошлет за ним свою машину. Было ли это объявлением войны? Кетенхейве считал, что именно так. Он принял приглашение. Час настал. Они хотят его убрать. Хотят приставить к его груди пистолет, прибегнуть к шантажу. Мергентхейм уже знал об этом. Что ж, он будет бороться. Кетенхейве оставил письма, бумаги, перевод Бодлера, свои заметки к прениям и информационный бюллетень, полученный от Даны, — все оставил под неоновым светом, который забыл выключить, потому что еще сияло солнце, преломляясь тысячами лучей в зеркале реки и в каплях на зеленых листьях деревьев. Все светилось, сверкало, блестело, мерцало, вспыхивало.
Правительственные автомобили напоминают казенные черные гробы, в них есть что-то внушающее унылое доверие, эти приземистые машины, хотя и стоят дорого, считаются солидными, экономичными, к тому же респектабельными, а министры, советники и чиновники одинаково стремятся к солидности, экономичности и респектабельности. Ведомство Фроста-Форестье находилось за городом, и Кетенхейве солидно, экономично и респектабельно ехал мимо маленьких прирейнских деревушек, обветшавших, но не исторических, с узкими переулками, но без всякой романтики. Деревни, казалось, пришли в полное оскудение, и Кетенхейве думал, что за потрескавшимися стенками, должно быть, живут угрюмые недовольные люди; может быть, они слишком мало зарабатывают, может быть, платят слишком большие налоги, а может быть, они только потому не в духе и не ремонтируют свои дома, что мимо проезжает слишком много черных автомобилей с важными персонами. А вот между старыми обветшавшими деревьями, затерянные и одинокие среди капустных полей, пустошей и тощих лугов, возвышаются министерства, ведомства, управления, размещенные в старых зданиях гитлеровских времен; в домах, понастроенных Шпеером, за фасадами из песчаника сочиняются разные официальные документы, в старых казармах обделываются делишки. Те, кто здесь спал когда-то, давно уже умерли; те, кого здесь муштровали, побывали в плену, но уже забыли об этом, ведь это позади, а если они случайно остались живы и находятся на свободе, то хлопочут теперь о пенсиях, гоняются за теплыми местечками, а что же еще остается им делать?