Натали Саррот - Вы слышите их?
— Странно. Да. Правда. Странно… Хрупкая внутренняя переборка шатается под давлением, вот-вот рухнет.
Странно, вы правы, мне тоже кажется… Странно, что возникает такая мысль… В самом деле, почему критская? Почему пе китайская? халдейская? греческая? византийская? египетская? африканская? Почему?.. Напор усиливается, сейчас все будет сметено… нет сил это сдержать… Почему? Да потому, что они всегда несут околесицу, только бы доказать… только бы опровергнуть то, что я, как им известно, думаю о их неискоренимой лени, о их невежестве… Это подымается в нем, клокочет, голос его крепнет… Чтобы эпатировать меня… Он задыхается… чтоб… чтоб… им же в высшей степени наплевать на все это… Он обводит стены широким жестом вытянутой руки, хлопает ее тыльной стороной по морде зверюги… на все, все это, слышите… и вообще иа все… все, все, все… они систематически рушат, сжигают, взрывают…
Тот подымает руку, словно желая защититься, оттолкнуть его… — Да нет, полно, вам это мерещится… Успокойтесь… Знаете, в конечном итоге, это, пожалуй, не так уж невероятно, как представляется на первый взгляд… Строго говоря, можно было бы… И тотчас исполинские волны в нем опадают… Если подумать, мне припоминается, на Крите были изваяния… правда, малоизвестные… Буря вновь усиливается… — Малоизвестные! И вы думаете, что именно они, которые никогда даже не взглянули… — Ну и что, достаточно одного раза… достаточно, чтобы один раз поразило… и могло оказаться, что именно это… Достаточно один раз, случайно заметить и обратить внимание на сходство. Невинные обрящут…
Покой… Какой покой вокруг… в лучах луны усмиренные волны напоминают серебряное озеро… Ни на одной почтовой открытке нет вида прекраснее, чем тот, что сейчас запечатлен в его душе… Голос его мягок, слаб от волнения… — Невинные обрящут… Да и знает ли он их по — настоящему? Их-то ведь и знаешь хуже всего… Страсть затмевает взор… — Действительно, вам не хватает снисходительности. Никто не знает, каковы они на самом деле. А вы — меньше чем кто-либо… это естественно. Не исключено, что они совсем иные, чем вам кажется. Вы, возможно, были бы удивлены…
Уцелевший возвращен к жизни, доставлен на носилках, ему наложили повязки, сделали обезболивающие инъекции, и теперь, вдали от буранов, ледников, расселин, бездонных ущелий, отвесных скал, вдали от умирающих и мертвых, на крахмальных простынях… В то время как над ним, подтыкая одеяло, склоняют свои чистые светлые лица, свои белоснежные чепцы сестры милосердия, он расслабляется, сладко вздыхает, засыпает…
Все в доме спит. В старинных вазах поник душистый горошек. На просторных обмякших креслах с прелестной небрежностью морщатся перкалевые чехлы… Наверху медленно отворяется дверь… и вот они… они молча спускаются… скрипнул паркет… они останавливаются, прижав палец к губам, на щеках шаловливые ямочки, свежие уста приоткрыты… они идут… куда? что они задумали?.. Он ждет… Но еще раньше, чем они успевают подойти, радость возвещает ему, что они сейчас… да, возможно… да, бесспорно… они идут сюда… к этой скульптуре, оставшейся на низком столике… они подымают ее… но он не боится… все их движения так осторожны, так благоговейны… они держат ее на вытянутых руках, поворачивают… опасаться нечего… они перешептываются… Да, ты видишь… Я уже давно считала… Нет никаких сомнений. Взгляни на эту линию. Согласись, я права. Критская. Только так… Неведомая услада. Нечто подобное, вероятно, и именуется счастьем…
Но осторожно, сейчас они обернутся… Поскорее скрыться, главное, чтоб они ничего не услышали, не поняли, что он здесь, шпионит за ними… не почувствовали на себе его взгляда… омерзительного прикосновения, от которого они тотчас сожмутся, отвердеют… И тогда они пойдут на все, чтобы заставить его подавить это, вытеснить в глубины памяти… стереть — эту идиллическую картину, это небесное видение, порожденное старческой похотью, жалким распутным воображением… Никогда больше ни малейшего проявления интереса, даже из вежливости, даже при посторонних… Никаких больше критских скульптур, пусть даже это и сказано, чтоб поддеть, чтоб показать, как легко — стоит им только захотеть — нанести ему поражение на его собственной территории… Критская скульптура, пусть и названная наобум, брошенная смеха ради, покажется ему милой шуткой, сладкой щекоткой, лаской по сравнению с тем режимом, который они установят для него отныне и навсегда, без всяких поблажек.
Впредь их пе разжалобят, не обезоружат никакие знаки уважения всех простаков мира… Могут сколько угодно обращаться к ним, молчащим в своем углу, сколько угодно унижаться, упрашивать, протягивая, пытаясь положить им на колени, умоляя взглянуть… на эту цветную репродукцию… Посмотрите… такое качество не часто встретишь… Что вы об этом думаете? от них не добьются ничего, кроме отстраняющего жеста… — Я, знаете ли… с ухмылкой, от которой бросает в дрожь… я, знаете ли, этого просто-напросто не вижу. Я ведь, знаете, дальтоник… — Как? Дальтоник! Что ты рассказываешь? Что еще ты выдумаешь? Ты смеешься над нами!
А милый простак с розовым и гладким лицом священника, который даровал уже утешение стольким скорбящим… самая грубая скотина, закосневшая во зле, если найти добрый мягкий подход… вмешивается… — Не нервничайте… Так вы ничего не добьетесь… Но, дорогое дитя, это ведь не причина. Дальтонизм ничему не мешает. Происходит замена. Есть ведь и живописцы дальтоники… Но никаким долготерпением, никакой кротостью не спасти эти падшие, погибшие души, не вернуть эту, неисправимую, на путь истинный, хотя бы ненадолго. — А вот для меня, представьте, дальтоник я или не дальтоник, живопись — пустое место. Впрочем, и скульптура тоже. И вообще искусство, если уж договаривать до конца. Искусство с большой буквы. То искусство, которое так чтит, так обожает папа. Может, потому, что он слишком много таскал нас по музеям… Слава богу, теперь я туда ни ногой… Седая голова покачивается, большие простодушные глаза излучают снисходительность, жалость… — Это печально, бедное дитя, печально слышать ваши слова… Вы лишаете себя такой большой радости… Вы огорчаете вашего бедного папу… который старался сделать лучше… хотел дать вам… разделить с вами… Возможно, он был неловок, но поверьте мне, многие на вашем месте… — Да, многие, немало есть папенькиных сынков… Он сам был одним из них… Вы никогда его не слышали… А ну, продемонстрируй-ка ему свой номер, расскажи-ка, это так поучительно, об обряде посвящения, который в вашей семье, из поколения в поколение, проходили все мальчики… да и девочки не были избавлены… Расскажи-ка об этом потрясении, в первый раз, перед чем бишь? Не перед улыбкой Джоконды, это случилось с дедушкой… Не перед Венерой Милосской, это еще поколением раньше… Ну давай, показывай, не заставляй себя так долго упрашивать, не корчи из себя скромника, вы ведь, все вы, от стыдливости и не умрете… Ну, говори… Вот видите, мосье, какой он упрямый… Знаешь, если ты будешь молчать, я расскажу сам… Ведь это Фрагонар, не так ли, был первым потрясением? Фрагонар или Ватто, а? маленький плутишка, в таком возрасте, а уже шалун, сладострастник…
Таким он и остался, поверьте мне. Даже хуже, особенно в последние годы… с угасанием активности… эскапады все чаще, все продолжительнее… Думаешь, мы не знаем? Уверяю вас, мы готовы были бы на все закрыть глаза, каждый — свободен, в конце концов, мы ведь не требуем от него, чтобы он отправился на выставку комиксов и зашелся там от восторга… между прочим, выставка — первый класс… нам заранее известно, что он ответил бы на это ухмылкой, «оскорбительной для наших чувств»… Они — то ведь безжалостны… чего их жалеть… Оии-то наглы и неуважительны… Так убеждены в своей правоте, в поддержке всех тех, самых респектабельных, кто еще чтит официальный культ, всех правоверных, которые не пропустят свободного дня, чтобы не посетить всем семейством какую-нибудь картинную галерею, музей для отправления священных обязанностей. И вдруг такое несчастье в семье, до сих пор весьма почтенной… Откуда?.. Как? в бессонные ночи спрашивает он себя… Откуда такая очевидная тяга к вульгарному, к пошлому?..
СМЕРТОНОСНОЕ ДЫХАНИЕ. ЛУЧ, КОТОРЫЙ УБИВАЕТ. Слова из их обихода, из тех, что большими черными буквами отпечатаны над рисунками комиксов, возникают, всплывают в нем, мельтешат, исчезают и снова появляются… а потом — пустота… только какая-то апатия, скорее даже приятная… отупение…
Напротив него грузный мужчина с розовым лицом деревенского джентльмена недвижен, нем, словно бы погружен в дрему… Откуда здесь эта статуэтка из грязно-серого ноздреватого камня, эта коротколапая, приземистая зверюга с тупой мордой, с ушами, похожими на колеса, на шины… ей не место на этом низком столике… Ни там, на камине, где она заменила… надо же было что-то туда поставить… мраморные часы со сломанным маятником… Ей следовало остаться в подвале, среди продранных кресел, старых сундуков, негодных горшков, тазов и кувшинов с побитой эмалью… Почему было не вытащить маленькую сирену, подаренную когда-то… кем же?., такую приятную на ощупь… ласкавшую взгляд, которому ничто не мешала скользить по молочно-белым выпуклостям… Но, пожалуй, продолговатая фигурка алебастрового тигра, отливающего золотом, подошла бы еще лучше к линиям и цвету камина, к блеклым тонам снопов и букетов на занавесях, на крахмальных перкалевых чехлах, на старинных фарфоровых вазах, откуда ниспадают лиловатые, розовые и белые веточки душистого горошка…