Урс Видмер - Любовник моей матери
Она так и осталась распахнутой, никто не закрыл ее. Не было ветра, который бы пошевелил ее. Воробьи замертво падали с неба. Солнце почернело, луна ослепла. Ни одного человека не оставалось на земле. Ручьи замерзли. Мертвые форели пялились изо льда. Облака застряли в деревьях. Трава была серой, пыль, а может, вулканический пепел, на всех дорожках. В саду лапами кверху лежали мыши, над ними застыли на бегу кошки. На стеклах морозные узоры. Нигде ни звука, ни карканья вороны, ничего. Мир умолк. Дом стал могилой. Потом мать вернулась. Ее вылечили электрошоком. (Позже, гораздо позже, она как-то сказала — один-единственный раз она это сказала! — что электрошоковая терапия была хуже всего, что случалось с ней в жизни. Ее привели в камеру. Стены зеленые, окон нет. Свет с потолка, из мебели только узкая кушетка. Темная искусственная кожа, ремни, металлические зажимы. Аппаратура, кабели. Ее пристегнули к кровати — трое мужчин в белых халатах занимались с нею, она сопротивлялась, хотя и не очень сильно. Ремни на ногах, ремни на запястьях. Она молча, неподвижно лежала и чувствовала, как болтами прикручивают ее голову. В каком-то шлеме. В рот ей затолкали кусок резины. Теперь ей хотелось кричать, и она мычала. Врачи, однако, не обращали на нее внимания и разговаривали, как будто ее там не было «Мне с девяноста начать?» — «Пожалуй, да. Мы ведь всегда можем потом увеличить». Удар тока был как взрыв. Молния в голове. Плетка, хлещущая по всем мускулам. Она выгнулась, впилась зубами в резину, сжала веки, потом вытаращила глаза. Внутри себя она выла, как волк; она и была волком. В ней разразилась гроза, потом она лежала недвижно, даже когда сняли зажимы. Кусок резины вынули, рот остался открытым. «Так. Ну, значит, все». Мать снова отвезли в ее комнату, где она так и лежала на спине, уставившись в потолок. Каждое утро ее привозили в эту камеру, пока она, выгоревшая изнутри до пустоты, сама не стала ложиться на кушетку и без колебаний подставлять руки ременным путам. Пока не стала чувствовать после удара током то же, что до него, столь же мало. Остальное время она лежала в своей белой комнате — свет, свет, развевающиеся занавески. Тем временем наступила весна. Потом пришел один из врачей и сказал ей, что она здорова и может идти домой. «Ну, не замечательно ли, что вы снова так хорошо себя чувствуете?» Мать встала, упаковала ночную рубашку и зубную щетку в свой чемоданчик, сняла с плечиков накидку с меховым воротником и пошла домой, где ее ребенок, я, все еще или опять стоял под дверью и наложил в штаны, когда увидел, как она появилась в садовой калитке.) Отныне снова сияло солнце, гордо зеленела трава. Далекой, незаметной, пока незаметной, была война. (Гитлер опустошил Польшу.) Мать поставила чемодан в спальню, повесила пальто в шкаф, надела самую старую юбку и горные башмаки и пошла в сад. Там она срубила сирень и белый шиповник, вырвала все нарциссы, тюльпаны, колокольчики, ирисы, примулы. Перекопала весь цветник — теперь уже голое поле от горизонта до горизонта — лопатой, в одиночку. Мужчин уже не было. Она разбивала мотыгой комья, отбрасывая камни — много камней, несметное количество, ее пашня была каменистым участком — в кучу, которая скоро превратилась в гору. Ровняла граблями измельченную землю, снова и снова, пока та не стала мелкозернистой. Почти как мука. (Гитлер загнал британцев в море под Дюнкерком.) Мать проделывала сажалкой ямочки и ребром ладони чертила бороздки. Сеяла семена из пакетиков и покрепче прижимала рассаду к земле. Поливала каждое растеньице, носила не слишком холодную дождевую воду из ржавой бочки, стоявшей в болотце рядом с сараем для инвентаря. Склонившись набок и отставив руку, она тащила лейку за лейкой. Втыкала в землю подпорки, длинные для бобов, короткие для гороха. Под каштаном и буком расстилала полотнища и, стоя на стремянке, сбивала майских жуков. Тысячи коричневых жуков (Гитлер вошел в Париж), которых она насыпала в ведра и на велосипеде, повесив ведра на руль справа и слева, привозила на место сбора майских жуков, по пять раппенов за кило. Где-нибудь поблизости бегала и собака; теперь у нее была собака. Она подвязывала помидоры желтым лыком и отщипывала ложные побеги. (Гитлер разбомбил Ковентри.) С тачкой, полной торфа или старой листвы, носилась она между грядок по узким дорожкам. Она бегала, она никогда не ходила. Засовывала садовый шланг в мышиную норку, открывала воду и лопатой убивала мышей, убегавших через другие выходы. (Гитлер был теперь в Нарвике, на Северном полюсе или почти.) Она ходила с ведром и совком за крестьянскими лошадьми и собирала конский навоз. Вдоль дорожек посадила она ромашку и сушила ее на полотенцах. На всех оконных карнизах лежали помидоры, наполовину зеленые, наполовину красные. Как же они пахли! Гранитные плитки, которыми была выложена дорожка к садовой калитке, раскалялись на солнце! Ящерицы исчезали среди камней! Порой мать распрямлялась — а она вечно склонялась то над бочкой вина из шиповника, то над сорняками — и дула себе под кофту, вытянув верхнюю губу. Даже для нее было слишком жарко! Комары, кругом гудели комары. Вокруг головы роились мухи. Сидя на корточках в зеленой ботве, она охотилась за картофельными жуками. Она раскапывала кротовые кучки и топтала личинок майского жука. Медведка! Как-то раз по грядке промчалась медведка, вот было крику! (Теперь и Муссолини сошел с ума, ввел войска в Грецию.) На компостной куче, настоящей горе, росли гигантские огурцы. Цуккини громоздились друг на друга, как доисторические животные. (Гитлер встретился с Петеном, который носил шляпу с пером.) Когда стало прохладнее, пошли ливни, мать в черной накидке сидела в картошке и выкапывала клубни. Она наполняла ящик за ящиком и перетаскивала их, широко расставляя ноги, в подвал. Вязала из лука косицы и вешала их в сарае. Их аромат проникал даже сквозь закрытую дверь и добирался до бочки с водой, которая пахла мхом. Урожай не был для нее праздником, мать не отмечала праздников, но везде громоздились яблоки, груши, инжир. Орехи. Мать стояла на кухне и варила мармелад. Пар. Сахара не было, но у нее откуда-то обнаруживался. Правда, только для заготовок, не для того чтобы им лакомиться. Целлофановая бумага, красные резиновые колечки. Для консервированных груш, абрикосов, слив у нее были банки зеленого стекла из Бюлаха. Что они из Бюлаха, было почему-то важно. Она чистила, носилась, готовила, скребла. Вставала вместе с солнцем — она, которую прежде было не поднять с постели, — и ложилась около полуночи. Потом выпадал снег. Она сидела — если не расчищала в это время лопатой дорожки от снега или не утрамбовывала квашеную капусту в бочке — в единственной комнате, которую разрешалось отапливать и которая называлась «теплая». Она шила брюки, штопала носки, вязала свитера и начищала старое серебро, серебро прежних времен, пока оно не начинало блестеть, сверкать и сиять. Потом она его снова убирала под замок; для еды оно никогда не использовалось. Она больше не ходила к озеру. Только изредка останавливалась перед маленьким столиком, перед алтарем: но не молилась всерьез. Листала, не читая, какую-нибудь программку и откладывала ее снова в сторону. Время от времени она стояла у окна и смотрела на лес на другой стороне. Но редко, пожалуй, очень редко. Так она жила. Гитлер напал на Россию, а мать посадила лук. Гитлер подошел к Москве. Мать собирала репу. Танки Роммеля гнали танки Монтгомери через Сахару. Мать стояла в дыму костра, который приканчивал старые ветки. Гитлер дошел до Дона. Мать среди высоких побегов кукурузы. Сталинград! Мать сшила черные занавески, повесила на все окна и проверила снаружи, ступая по глубокому снегу, не прорывается ли какой-нибудь лучик света через щелочку. Американцы заняли Сицилию. Заламывая руки, стоит мать над помидорами, которые гниют, не успев созреть. Американцы, британцы, канадцы и французы высадились в Нормандии. Мать выбрала серебристые полоски фольги из бобов. Де Голль, величайший из всех, маршем вошел во главе своих войск в Париж, пока мать кормила зайцев. Когда союзники достигли Рейна, мать наполнила стеллажи в подвале яблоками «боскоп». И когда Гитлер, еще более безумный, чем прежде, приказал наступать в Арденнах, мать срубила в лесу молодую елочку — в сумерках, чтобы не застал лесник, — потому что было Рождество, а мать еще никогда не проводила Рождества без елки с огнями. Русские пробились с боями до Берлина, и мать стала готовить новые грядки. 8 мая 1945-го в полдень зазвонили все колокола. Далеко, за горизонтом, — вблизи ее дома не было ни одной церкви. Казалось, гудит сама земля. Мать уронила на грядку мотыгу, которой разбивала комья земли, и села на садовую скамейку, на которую пять лет только клали рабочую одежду и садовые ножницы. Она вздохнула, выдохнула. Начинала цвести черешня, и ласточки кружили вокруг своих гнезд. Издалека, через поля и улицы приближались черные точки. Они становились все больше и больше. Мужчины. Мужчины вернулись, в униформах, с ранцами и карабинами на плече. Они смеялись и махали руками, теперь можно было узнать каждого. Мать подняла руку и тоже помахала. «Собака, — сказала она собаке. — С этого дня мы с тобой должны справляться с мирной жизнью, ты и я». Она встала, перешагнула через ребенка, который сидел на земле и строил из камней неприступную крепость, и ушла в дом.