Даниэль Кельман - Магия Берхольма
Вскоре после этого я на один семестр поехал в Рим, чтобы закончить обучение в Григорианском университете Ватикана. Об этом ходатайствовал отец Фасбиндер; мне явно была уготована большая карьера. Это были странные полгода: город утопал в зное, на небе неделями не появлялось ни облачка, солнце палило нещадно. Только к вечеру, когда жара спадала и невыносимый свет иссякал в камнях, можно было дышать. Мимо шли люди, о чем-то быстро говорили и смеялись, и повсюду стояли, сидели, ходили легко одетые, в коротких юбках, девушки. Обычно я без труда с этим справлялся, и мой опытный глаз превращал их в абстрактные двуногие фигуры вроде циркуля. Но по временам мне это не удавалось, и тогда на глазах у меня выступали слезы и я поспешно отворачивался.
Я жил в общежитии при университете и изо дня в день был окружен серьезными, занятыми католическими священниками в черном. Я смотрел на величественные здания, на церкви эпохи Ренессанса, на людей всевозможных рас и национальностей и в самом деле сильнее, чем прежде, чувствовал, что принадлежу к духовной общности, охватывающей весь наш мир в пространстве и времени. Я начал писать дипломную работу о Паскале – о его трактатах по геометрии.
Один раз я побывал на аудиенции у Папы. Он выглядел больным и заспанным; я поцеловал его перстень; от его руки исходил горький старческий запах. Он что-то спросил у меня, но говорил так невнятно, что я ничего не разобрал. Я не решился переспросить: «Простите, что вы сказали?» (разве у Папы можно спросить «Простите, что вы сказали?») и только молча кивнул. По-видимому, он был удовлетворен ответом и, шаркая, прошел к следующему паломнику. Ничто в его облике не казалось величественным, все было бессильным и рассеянным. Обвисшие серые щеки, плохо подобранная вставная челюсть. И все же не было никого выше первосвященника, предстоятеля Господа на покинутой земле. Пройдя вдоль всего ряда, он криво, дрожащей рукой, сотворил крестное знамение, потом его вывели из зала.
Вскоре после этого (странный, неловкий переход от священных минут к жалкому мирскому вздору, но ничего не поделаешь, я следую за временем, а время свело воедино и то и другое) в Риме проходили гастроли Томаса Бруи, знаменитого магистра магии. Почти все билеты были раскуплены, мне досталось только плохое место с краю. Бруи выступал под аккомпанемент оглушительной поп-музыки, в мерцании прожекторов. Он потанцевал, распилил ассистентку циркульной пилой, отрубил другой ассистентке голову, третью пронзил четырьмя шпагами. Потом он опять потанцевал, потом вызвал из публики человека, раскованное, уверенное поведение которого сразу выдавало оплачиваемого статиста, и извлек из его нагрудного кармана утку, бюстгальтер (смех в зале) и несколько банкнот. Потом он потанцевал с четвертой ассистенткой, спрятал ее в сундуке, запер сундук, открыл сундук и выпустил оттуда зевающего, одурманенного снотворным тифа. Тиф хотел улизнуть, Бруи схватил его, засунул обратно в сундук, бедное животное шлепнулось внутрь, Бруи закрыл сундук, открыл сундук, и оттуда выбралась ассистентка, принужденно улыбающаяся, но живая и невредимая. Потом он проглотил шпагу, походил на руках и под расшитым звездами шелковым покрывалом превратился в ассистентку; другая ассистентка под тем же покрывалом превратилась в Бруи. Наконец, он вытряхнул из шляпы двух голубей и потрепанного попугая, и на этом все кончилось. Поклонился, послушал аплодисменты, ушел со сцены. Я брел по берегу Тибра, держа руки в карманах, и нервно жевал терпкую сигарету. Подо мною порхали летучие мыши, поблескивала серебристая вода. Так нельзя, это нужно делать как-то по-другому. У него это получалось неправильно и недостойно.
И тут умер Берхольм. Его нашли вечером за письменным столом, – он сидел, уронив голову на стопку бумаг, сжимая в руке телефонную трубку, а в комнате раздавалось тихие, глухие короткие гудки. Мне не прислали телеграмму, ограничились официальным уведомлением о смерти в траурной рамке. Я не поехал на похороны. Зачем? Могилы – это недоразумение; что мне там делать? Целый час я стоял, преклонив колени, под каменным небом собора Святого Петра и пытался молиться за душу Берхольма. Но сам себе был смешон. Наконец я встал и вышел. И вскоре после этого уехал из Рима.
И закончил университет. У меня возникли некоторые сложности с дипломной работой, но я сумел их преодолеть. Профессор Вальдталль, авторитетный специалист в области пастырского богословия, отказался ее принять, профессор Миддлбро тоже.
– Это математика, – восклицал он, – а не теология, согласитесь! Вот здесь вы пишете о теореме Паскаля. Простите, о какой теореме?
– О той, согласно которой три точки пересечения противоположных сторон шестиугольника, вписанного в коническое сечение, лежат на одной прямой. Так называемой Паскалевой прямой.
– Может быть, вам стоило пойти с этим к Фасбиндеру?
– Я у него уже был. Он направил меня к вам.
– В самом деле? Гм… И все-таки я не уверен, можно ли… Ну вот, вы, например, пишете о какой-то улитке. Откуда вы взяли улитку?
– Это Паскалева улитка. Алгебраическая кривая четвертого порядка, конхоида, основанием которой является окружность… Что же касается сечения конуса, то под ним мы понимаем окружность, эллипс, гиперболу, параболу и равнобедренный треугольник, поскольку конус, пересеченный через вершину перпендикулярно основанию…
– Хорошо! – вскрикнул он. – Хорошо, спасибо. – На лбу у него обозначилась темно-синяя жила, извилистая, как русло реки на географической карте, жидкие седые волосы слабо заколебались. – Какое это имеет отношение к теологии?
– Паскаль, – сказал я (улыбаясь), – был богословом, не так ли? И он считал это… важным. Может быть, его работы в области геометрии даже более значимы, нежели довольно сумбурные заметки, эти его «Мысли»,[36] которыми принято восторгаться. Кстати, вы знаете, что Паскаль изобрел рулетку? Я мог бы объяснить вам, как это произошло…
– Спасибо, – поспешно произнес он, – не стоит. Я об этом… осведомлен. – Он снял очки, поискал что-нибудь, чем можно было бы их протереть, ничего не нашел и снова их надел. – Ну хорошо, я принимаю вашу работу.
Он снисходительно кивнул: «Я вас больше не задерживаю». И поставил мне «четыре». Я совершенно уверен в том, что он не прочел моей работы. Никто ее не читал, и теперь она тихо тлеет в каком-нибудь академическом архиве в ожидании вечности. Да и эти строки, которые я пишу на глазах у прихлебывающих кофе туристов и в виду прозрачной, ничем не замутненной смерти, никто не прочтет. Разве что ты. С другой стороны, что за глупости! Ты тоже не прочтешь.
На этом закончилась моя учеба. Потом были несколько месяцев обязательных испытаний совести и духовных упражнений. На практике они исчерпывались тем, что мы с коллегами должны были в одних носках сидеть на ковре и распевать незамысловатые песни («Славься, Боже, гряди, Боже!») под аккомпанемент ксилофона. Как-то раз я решился отвести в сторону нашего духовного наставника, отца Рюрхенкеля. Я учился в Григорианском университете, выдавил из себя я, написал работу о Паскале, у меня государственный диплом, нельзя ли мне по крайней мере не снимать ботинки?… Нельзя. К тому же я получил плохой отзыв за то, что противопоставлял себя коллективу. Несмотря на это, немного позже я был допущен к рукоположению в сан дьякона. Хор мальчиков, орган и епископ внушали возвышенные чувства. После этого отец Фасбиндер предложил мне перейти на «ты». Теперь оставалось недолго до следующего, более важного шага.
– В последние недели, – сказал я отцу Фасбиндеру, – мне снятся такие странные сны…
– О нет! – простонал он. – Хоть вы… Хоть ты меня пощади…
– Нет, сны иного рода. Я иду по улице, по самой обычной улице, даже чем-то знакомой. И вдруг я чувствую, что куда-то падаю. Или вот-вот упаду. Как будто где-то подстерегает опасность. Но я не знаю где. Во всем какая-то странная неопределенность, ненадежность. Или, если описать это иначе: как будто я забыл что-то дома. Что-то очень важное. Но не помню что. Иначе говоря…
– Спасибо, я уже понял. Дни, отведенные на раздумья у отца Рюрхенкеля, тебе, наверное, не очень помогли. Черт возьми, Артур, сколько раз тебе повторять: я замечаю, когда ты ухмыляешься. Пожалуйста, если это показалось тебе слишком легким, – попробуй иначе. Завтра ты уезжаешь на два месяца в Айзенбрунн. Ага, перестал усмехаться.
Айзенбрунн – как это звучит! Вызывает ассоциации с сельским уединением и Средневековьем. Некоторые, может быть, слышали об айзенбруннской рукописи, собрании посредственных средневековых песен и однообразных мелодий. Монастырь Айзенбрунн находится в скучной, плоской местности, некогда покрытой темно-серыми лесами, а сегодня – дачами унылого среднего класса. Поблизости проходит четырехполосная автострада; линия высоковольтных передач насыщает воздух тихо жужжащим электричеством. (Я к ней и близко не подходил, опасаясь внезапного и необъяснимого удара молнии.) Где-то во влажной пещере берет начало источник с непригодной для питья сернистой водой – отсюда название: в древности – Изенбронн, сегодня – Айзенбрунн. Недавно какому-то авантюристу пришло в голову разливать эту мерзкую воду в бутылки и продавать как целебную; сегодня он зарабатывает на этом миллионы. Сам монастырь не особенно красив. Сводчатые переходы, сырая трапезная, суровая капелла, библиотека, состоящая из скучных и нечитаемых фолиантов. Есть несколько уединенных, посыпанных гравием дорожек меж бурыми огородными грядками и колоннада для прогуливающихся монахов, читающих молитвенники. В нише удивительно совершенный фонтан. Его часто фотографируют; к счастью, по виду воды не скажешь, какова она на вкус.