Шарль Левински - Геррон
Будучи романтиком войны, Кнобелох любил военные традиции. В гвардейском полку он мог бы наизусть перечислить все его битвы вплоть до Тридцатилетней войны. Но военная бюрократия направила его во внеисторическую учебную роту, четыре раза в году — новые лица. Позднее, когда колбасная машина заработала быстрее, они наверняка стали меняться еще чаще. Итак, он изобрел собственную традицию, самоуправно ввел личное служебное предписание, которое вскоре стало такой же обязательной частью основного обучения, как торжественное принесение присяги. При том, что присяга — по крайней мере, у нас — была вовсе не так торжественна, а отматывалась как тридцатое абонементное представление скучной пьесы. Клянусь, торжественно обещаю, ура вашему величеству и — прочь со сцены.
Раз в четыре недели в Ютербог поступала новая партия рекрутов. В таком же ритме уходили поезда, увозя на фронт очередную партию свежеприсягнувших молодых солдат. Так мы уже дважды были свидетелями ритуала принятия присяги еще до своей собственной — в качестве статистов, в чью задачу входит только занимать место, и нас строго предупреждали, чтобы мы про себя не повторяли слова присяги, которой еще недостойны.
Мы уже знали, что после церемонии дается отпуск до подъема, и что это является подстрекательством к тому, чтобы напиться до бесчувствия. Оба раза мы помогали таскать в поезд проспиртованные трупы, которые были не в состоянии передвигаться самостоятельно. По дороге до Франции или Бельгии они успевали проспаться.
Фельдфебелю Фридеманну Кнобелоху совместная пьянка казалась недостаточной. Это было не настолько по-мужски и по-компанейски, как он живописал себе армейскую жизнь. Поэтому его рота праздновала окончание учебы не в пивной, хотя пивных вокруг учебного плаца было достаточно. А собирались — ровно в двадцать ноль-ноль — перед Яичной башней.
В Ютербоге гордятся средневековым строением с необычным очертанием в плане. Но то, что мы собирались там, у самых Новорыночных ворот, не имело никакой связи с туристическими достопримечательностями. И с тем родом интереса, который можно удовлетворить с помощью путеводителя фирмы „Бедекер“.
Целью, которую мы под командованием фельдфебеля Кнобелоха хотели штурмовать с криками „ура“, была не сама башня, а ресторан, который так называли. Чистое заведение, регулярно контролируемое санитарной службой, в двух шагах от Большой улицы. Другими словами: публичный дом. У борделя, собственно, было совсем другое название, какое-то французское, которое я не помню. „Petit Paris“ или „Paradis“. Что-то в этом роде. Для нас, будущих солдат, это было просто „Яичная башня“, кодовое слово, переданное с подмигиванием новичкам от стреляных воробьев, которые пробыли в Ютербоге уже два месяца. Так же, как прозвища учителей передаются от одного поколения школьников к другому.
Нам всем было всего по семнадцать, возраст, когда гормоны играют как безумные. Когда ни одной ночи не можешь удержать руки в покое под одеялом. Представление о посещении борделя вселяло в меня больше страха, чем вся война. И обещало, с другой стороны, приключение, которое я ни за что на свете не согласился бы пропустить. Не имея при этом ни малейшего представления, в чем — конкретно — оно будет состоять. На ключевое понятие „половое сношение“ „Энциклопедический словарь Майера“ оказался в свое время не особо содержательным.
Некоторые из моих товарищей имели опыт, относящийся к делу, или хотя бы утверждали, что имеют. Я тоже нещадно врал. Было слишком стыдно признаться, что я, абитуриент и в скором времени участник войны, даже не имею представления о женском теле. В целом, а не то что в деталях. На уроках по искусству мы изучали гипсовые копии греческих статуй, но решающие места всегда были прикрыты. Игра в прятки, которую устраивали только для действительно решающих мест. Дома у Калле в гостиной висела копия „Большой одалиски“ Энгра, однако вид ее обнаженной спины тоже не помогал нам в обнаружении фактов женской телесности.
Позднее, в основном курсе анатомии, ассистент прибег к той же самой картине, чтобы по ней обучить нас, начинающих, медицинской наблюдательности.
— Разве не бросается в глаза, — спрашивал он, — что художник пририсовал этой даме как минимум три лишних позвонка?
Мне это и тогда не бросилось в глаза, и в семнадцать совсем не бросалось. Я обращал внимание на нечто другое, чем длина спинной части.
Разумеется, фантазия у меня была, как раз на эту тему. Даже госпожа Хайтцендорфф, которая отнюдь не была красавицей, могла меня возбудить, когда мыла дома холл, ползая на коленках и повернувшись ко всему миру задницей. Но для процесса в целом недостаточно было бы и самой лучшей фантазии.
Гостиная, где женщины поджидали нас, представляла собой смесь провинциального полусвета и буржуазного резного дуба. Тяжелая мебель, которая могла бы стоять и в Берлине, но и в Криште тоже. Но вот на картинах, висевших на стенах, одалиски не поворачивались к зрителю спиной, а там, где сатир сталкивался с нимфой, дело не ограничивалось игрой на флейте. Это было, как я потом всегда говорил, как если бы Георг Гросс иллюстрировал анатомический атлас.
Атмосфера носила какой-то отпечаток неряшливости, какая царит на пробах перераспределения ролей. Дамы этого дома уже слишком много раз давали этот спектакль. И уже только намеками маркировали гнусность, предусмотренную в тексте. Мы, новички, старались прежде всего избежать ошибки. Актеры-ученики, которые не хотят опозориться перед профессионалами.
Теперь и не вспомнить, как была урегулирована коммерческая сторона вопроса. Но до сих пор помню запах сигаретного дыма и тяжелые пачули. И еще слышу песню, которая дребезжала из раструба граммофона. Она называлась „Паулина идет танцевать“. И я до сих пор у меня перед глазами стоит она.
Она.
Не красавица, вот уж нет. По-настоящему красивые женщины не работают в „Petit Paris“ в Ютербоге, где военных обслуживают с интервалом в четверть часа. Я выделил ее из всех, потому что в ней чувствовалась какая-то робость. Как будто ее занесло в эту гостиную по недоразумению и она понятия не имеет, чего от нее ждет эта с шумом ввалившаяся толпа. В ее лице было что-то от мышки. Мелкие, выступающие вперед зубки. Волосы, завитые как-то нерешительно. Будто они собирались стать локонами, но из чистой пугливости на полпути передумали. Серьга у нее была только одна, невозможно большой ком чего-то блестящего, который даже не делал попытки казаться драгоценностью. Мочка другого уха была красной и воспаленной. Должно быть, она проколола уши совсем недавно, и иголка не была продезинфицирована.
Нет, красавицей она не была. У нее были влажные глаза, потому что она плакала, или потому, что не переносила табачного дыма, или потому, что мне все это только примерещилось. Она и сама курила, держа сигарету меж двух пальцев, но так неумело, показалось мне, будто она делала это в первый раз.
На ней была черная комбинация. На правом плече к бретельке была пришита красная розетка, по контрасту с которой голая рука и заметно выступающая ключица казались еще бледнее. Узкая полоска кружев, окаймлявшая верх комбинации, в одном месте отпоролась и образовала — я вижу это снятым крупным планом — что-то вроде петли, в которую можно было бы просунуть согнутый указательный палец, чтобы притянуть девушку к себе.
Под тонкой тканью обозначились две маленькие крепкие грудки. Не гранаты и не дыни, о которых так хвастливо болтали в тех ночных разговорах на казарменных нарах. Каждая поместилась бы в ладони. Ее комбинация кончалась чуть выше колен. Она сидела закинув ногу на ногу. Тоненькие девичьи ножки. Ступни в шлепанцах с непропорционально толстой стелькой. Как будто она хотела сказать: „Я делаю то, что от меня требуется, но не собираюсь при этом мерзнуть“.
Должно быть, я долго таращился на нее, но она не отвечала на мой взгляд. Вообще никого не видела, а смотрела в пустоту, не то чтобы скучая, а — так я себе это истолковал — мыслями совсем в другом месте, в какой-то собственной мечте, в которой, быть может, нет Ютербога, а есть какой-нибудь Самарканд или другое поэтическое место. Мне было всего семнадцать.
С каким удовольствием я обнял бы ее за худенькие плечи и защитил от всего зла этого мира! И при этом все-таки расписывал себе, как она стояла бы передо мной и очень, очень медленно стягивала с себя через голову комбинацию. Или, я в этом не разбирался, только спустила бы бретельки и блестящая ткань соскользнула бы по бедрам вниз?
Сегодня я, конечно, знаю, что привлекло меня в ней: кажущаяся беспомощность. Потому что соответствовала моей собственной застенчивости и робости. Из всех женщин, что сидели здесь, она была наименее опасной. Но тогда я принимал чувство, что переливалось у меня через край, за романтику.