Шарль Левински - Геррон
На устном экзамене по математике у меня со всей серьезностью спросили теорему Пифагора. Материал из второго класса гимназии. По географии мы должны были показать на карте Европы те области, которые Германия аннексирует, разумеется после победного окончания войны. Остаток обязательной четверти часа экзаменатор заполнял тем, что козырял воспоминаниями из собственного военного прошлого. Он, как и все, был героем.
И так по всем предметам. Можно было вообще не ходить на экзамены, аттестат зрелости нам все равно прислали бы на дом с рассыльным. Но ритуал следовало пройти до конца. Послать целый класс семнадцатилетних мальчишек на войну, загнать их в колбасную машину за кайзера и отечество — это считалось нормальным. Лишь бы при этом не пострадали формальности.
Я часто сталкивался с этим впоследствии. Лейтенант на носилках, требующий, чтобы его приветствовали по всей форме, тогда как из его разверстого живота свисают кишки. Фердинанд Аус дер Фюнтен, деликатно ступающий за сценой на цыпочках, явившись конфисковать весь театр. Премьеры здесь, в Терезине, с их традиционным плевком через плечо и заклинанием „тьфу-тьфу, не сглазить!“, как будто нам тут не грозит ничего хуже, чем провальное представление. До тех пор, пока соблюдаются формальности — в этом мы снова и снова себя убеждаем, — мир еще не совсем сорвался с катушек.
Экзамены выдержали все. Даже Калле, который уже просто не мог перестать смеяться. Не знаю, то ли его провели через экзамены из жалости, то ли из патриотизма, то ли потому, что в очередной ведомости нашего директора старших классов получалось так красиво: „Экстренный выпуск 1914 года, на сто процентов выдержавший выпускные экзамены, на сто процентов записавшийся добровольцами на военную службу“. С добавлением четыре года спустя: „Шестьдесят процентов — ранены или пали на поле боя“.
Мои родители тоже не так скоро смогли освободиться от дедовских формальностей. Сданные выпускные, как того требовала традиция, следовало торжественно отпраздновать. И мы отпраздновали, хотя всем нам было не до веселья. Вечером после изобиловавшего приветственными речами вручения аттестатов папа угощал нас ужином у Хорхера на Лютер-штрассе. За тем же самым столом, по странному совпадению, за которым годы спустя Макс Рейнхардт предложил мне роль в музыкальной комедии „ФЭА“. А тогда мы заказали знаменитого Faisan-de-presse и пили дорогое баденское вино.
Почему я до сих пор помню, что оно было баденское? Почему запоминаешь такие несущественные детали?
При том, что дорогое вино мы даже и не пили. Бо́льшая часть его так и осталась на столе. Мама весь вечер проплакала, а папа пытался делать вид, будто этого не замечает. Он купил мне золотые карманные часы, которые я так никогда и не носил. На фронт я их взять не мог, а потом они казались мне слишком помпезными. Многие годы они пролежали в выдвижном ящике на Клопшток-штрассе, завернутые в шелковую бумагу, а когда мы в спешке покидали Берлин, про них забыли. По всей видимости, теперь Хайтцендорфф сверяет по ним время.
Так обстояли дела с моими выпускными экзаменами. Пикколомини, теорема Пифагора — и вот уже я готов для колбасной машины.
Ютербог, где из меня делали солдата. Не стоит об этом и вспоминать.
Обычная муштра. Унтер-офицеры, которые за всю свою карьеру не продвинулись дальше пуговицы с орлом на воротнике и отыгрывались за это на нас. Голоса, сорванные от крика.
Новый язык с новыми словами. Склад амуниции. Кухонный „бык“ (ответственный за кухню). Плац для упражнений с оружием ближнего боя. Походное снаряжение, возражения бессмысленны. Новая грамматика. Господин лейтенант, разрешите доложить.
Вообще вся иерархия рангов. Над нами вся эта пирамида, вплоть до фельдмаршала, а под нами совсем никого. Мы были даже не люди, как нам объясняли каждый день, из нас еще только предстояло сделать людей.
— Вы еще спасибо за это скажете, — говорили нам и заставляли ползать на брюхе по грязи.
Кол с офицерским головным убором, перед которым мы должны были тренироваться, отдавая честь. „Эй, отец, взгляни на шляпу там, на штанге“, — процитировал один и тут же был приговорен за умничанье проскакать по кругу лягушкой. Лучше было помалкивать о том, что у тебя есть аттестат зрелости.
Униформа, которая болталась на мне, потому что я был слишком тощий. Высказывания, которые мне по этому поводу приходилось выслушивать.
— Тебе, Герсон, лучше служить подпоркой для гороха, чем солдатом. Но для такого ответственного дела тебе, видать, не хватило ума.
Эта чеканная манера речи, которая хотела казаться молодцеватой, но выглядела лишь смешной.
Серый мундир с никелевыми пуговицами. Излюбленная шутка для новобранцев состояла в том, что их заставляли полировать до блеска пуговицы с тисненой короной, „чтобы блестели, как смазанная маслом детская попка“. Пуговицы были матированы струей песка, и никакая полировка не могла довести их до блеска. Ха-ха-ха.
Эрзац-шлем из фетра, потому что с поставками кожаных шлемов не поспевали.
Наши обритые черепа, как в первый учебный день в гимназии.
Вообще все в целом как злая карикатура на школу. Когда мы в школе однажды пожаловались нашему учителю истории, что к экзамену приходится зубрить слишком много дат, он ответил:
— Учебный план должен быть отработан. Без оглядки на потери.
Точно так же поступали в Ютербоге. С реальностью войны программа нашей подготовки не имела ничего общего. Но ее на нас отрабатывали. Без оглядки на потери.
Мы учились маршировать. Упражнялись каждый день в составе самых разных формирований. Разбирали и снова собирали ружье по сто раз. Когда мы уже могли делать это вслепую, ружья у нас забрали — для следующей партии свежего мяса, а мы получили — перед самой отправкой на фронт — совсем другую модель. Винтовки-98, с которой мы отправились на войну, им было жалко для упражнений. Однажды нас погнали на доклад, и старый майор читал нам наставления, как вести себя, если на нас нападут уланы с пиками.
И не было ни слова о вещах, которые действительно могли пригодиться. Как зарываться саперной лопаткой в мокрую землю. Если при этом натыкаешься на труп, тебя это не должно смущать. Почему человеку с простреленным животом нельзя давать пить. Как давить вшей. Про это ни слова.
Зато тысяча предписаний, которым надо следовать слепо. Как скатывать шинель. Через какое плечо вешать котомку с хлебом. И, разумеется, решающим на войне было то, чтобы край сложенного шерстяного одеяла шел строго параллельно краю кровати.
Нары. Всегда двухъярусные. Одна из немногих полезных вещей, которые я вынес из Ютербога: лучше занимать нижнюю койку.
Спать в одном помещении с сотней других, где всегда кто-нибудь то храпит, то пердит, — для меня это было хуже всего. Будучи единственным ребенком, я не привык к такому избытку чужого присутствия.
И потом, естественно, истории про баб, которые рассказывают в темноте. Сальные шуточки. Не хочешь их слышать, но они все равно возбуждают. Мы, гимназисты, умели спрягать латинские глаголы, но о женщинах не имели никакого понятия. В отличие от рекрутов из деревни, уж те знали в этом толк. Или, по крайней мере, делали вид. У госпожи хозяйки повар был, который во все дырки ее долбил.
Не стоит вспоминать об этом.
Нет, все же стоит.
Без фельдфебеля Кнобелоха мы бы туда не сходили. Не посмели бы. Во всяком случае, мы, благовоспитанные городские мальчики. Мы бы лишь снова и снова перешептывались об этом, а позднее однажды — может быть, в уборной, где не надо смотреть друг другу в лицо, — утверждали бы:
— Ну ясное дело, я там уже был. Ничего особенного.
Но особенное было. Центральная составная часть того обетованного и угрожающего становления мужчиной, вокруг которой в Ютербоге вертелось все. Мы обучились отдавать честь, стрелять и маршировать. Бросали гранаты или хотя бы их муляжи. Нас научили разматывать колючую проволоку. Мы выдержали даже двадцатикилометровый марш-бросок в полной походной экипировке. Теперь не хватало только одного. И об этом позаботился Кнобелох.
Фельфебель Фридеманн Кнобелох. Он мог бы обойтись без этого барочного „Фридеманн“, а также без этого странного „е“ в середине „Кнобелоха“. Я бы все равно не забыл его имени. Из-за одной этой ночи.
Кнобелох. Реликт. Представитель совсем старой школы. Уже вечной. Служил еще в колониальных войсках в Германской Юго-Западной Африке и как-то умудрился, не знаю как, через все эти годы пронести романтическое представление о товариществе и братстве настоящих мужчин. Он хотел, чтобы мы — кого он двенадцать недель гонял по учебному плацу — любили его, и не понимал, почему его так назойливо навязываемая дружба — „Вы спокойно могли бы называть меня Пикой,[4] для меня это почетное звание“ — не встречала отклика с нашей стороны. „Пика — это мать роты“, — говорил он, но мы не были ротой, какие он видел раньше или какие навоображал себе впоследствии. С нами он не мог бы идти в огонь и в воду, как он себе это представлял в своем фольклорном легковерии. Мы не были его камрадами. Лишь безымянное овечье стадо военных добровольцев, а он баран-вожак, который должен привести нас на бойню. Когда поезда уходили на фронт, он оставался в безопасном Ютербоге и принимал следующее стадо. Чтобы и им предлагать свою дружбу. Он хотел быть нашим приятелем, а должен был всего лишь научить нас, как идти строем под нож.