Юрий Визбор - Завтрак с видом на Эльбрус
…Телефон мой стоял у изголовья без пользы. Если и звонили по ночам, то не туда попадали. Или друзья зазывали в. какие-то потрясающие компании. Я попробовал ходить, но нагонял на всех смертную тоску. Да и эти все казались мне какими-то мертвыми чучелами. Выпивал, но не пьянел, только накуривался до одури. Никакая Лариса мне не звонила, и я не звонил. И никто в этом мире мне не звонил. Как раненый зверь, бессловесный и дремучий, я только интуитивно понимал, что надо просто отлежаться. Я стал на ночь отключать телефон. Однако это вовсе не означало, что я отказался от надежд.
Барабаш потянул ногу и теперь поднимался к кафе, где пересекались трассы канатных дорог, только для того, чтобы подозрительно высмотреть, где и с кем катается Галя Куканова. Иногда с палубы кафе он кричал ей: «Галина Николаевна, я тут прекрасно вижу, как вы кокетничаете!» На что Галя с милой провинциальностью отвечала: «Не может быть! Неужели у вас такое хорошее зрение?» Бревно, совершенно переставший кататься и все дни просиживавший с толстенной записной книжкой, куда он, корча невероятные гримасы, вписывал какие-то формулы и схемы, мрачновато заметил Барабашу: «Вы знаете лучшее средство от импотенции?» «Не нуждаюсь в подобным рецептах!» – запальчиво воскликнул Барабаш, «Зря, – сказал Бревно, – на всякий случай надо бы знать». И замолчал. Простодушный Барабаш заерзал, любопытство взяло верх, и он все-таки спросил: «Что-нибудь вроде иглоукалывания?» «Пантокрин из собственных рогов», – сказал Бревно, не поднимая головы от записной книжки. «Очень, очень остроумно!» – сказал Барабаш и, обидевшись, отошел.
Елена Владимировна пожалела Барабаша. «Сережа, – сказала она, – вы хватаете грубыми пальцами тонкие предметы! Полюбить в сорок лет – об этом можно только мечтать». «Наоборот, – ответил Бревно, – я спасаю его. Нет ничего печальнее сбывшейся мечты». Елена Владимировна, уже спускавшаяся с пыжами на плече к подъемнику, остановилась. «Нет-нет, – сказала она, – это все интеллигентщина, игра слов. Мечта есть мечта». В последние дни, как я заметил, Елена Владимировна сделалась несколько нервна. То она слишком громко смеялась, причем уровень смеха как-то не совпадал с уровнем моего остроумия. Иногда я видел, что она не слушает, вернее, не слышит меня. Просто внимательно глядит в глаза, будто желает там найти соответствие своим тайным рассуждениям обо мне. Кажется, в ней происходила напряженная работа, о содержании которой я мог только догадываться. Надо сказать, что мои догадки производились в верном направлении.
…Мы сели в кресло подъемника. Только потом вспомнится это – кресло с обколупленной васильковой краской, шуршание троса над головой, холодное нейлоновое плечо лимонной куртки, какие-то пустяковые слова вроде «ой, сиденье холодное», мой ответ типа «в Польше на подъемниках пледы дают»… и кто-то навстречу едет в кресле… не мальчик ли с велосипедом?… Нет, какой-то «чайник», шляпу на глаза надвинул… И будто это кресло – лифт к счастью. Слушай, слушай жизнь, Паша, скользи навстречу лучшим дням в васильковом кресле подъемника, останови это мгновение, запомни, растяни его молчанием, задержи дыхание, не будь дураком, не спеши дальше. Это прекрасно. И это все повторится. Не будет только мальчика с велосипедом…
Наше кресло скользило вверх, Елена Владимировна готовилась к разговору. Я это отчетливо видел. Наконец она начала:
– Ты думаешь, что я ищу принца?
– Нет, – сказал я, – я не думаю об этом.
– О чем же ты думаешь?
– Боже мой, Елена Владимировна! Как будто человек может сказать, о чем он думает! Мысль настолько шире слов, что когда ее выражаешь, то кажется, что врешь. О чем я думаю? Ну хотя бы о том, что очень хорошо, что нет войны. И мы можем ехать в кресле подъемника и рассматривать друг друга. Я думаю о любви. Я думаю о мальчике с велосипедом. Я думаю о себе…
– Тебе жалко себя?
– Наоборот. Мне кажется, что я чертовски удачлив. Но не принц, ты это верно подметила. Знаешь, в сорок втором году в Москве я сказал маме, что принц – этой такой мальчик, которому утром приносят в постель целую сковородку горячих котлет. Смешно, да?
– Паша, – тихо сказала она, – я тебя люблю. Я это говорю тебе во второй раз. Не уже во второй раз, а только во второй раз. – Я буду тебе это говорить всю жизнь. Я искала тебя. Не такого, как ты, и не похожего на тебя, е тебя. Только я не понимаю, что происходит. Ты держишь дистанцию, причем держишь твердо. Я тут раздумывала – может, просто так все складывается? И я делаю неверные выводы?
Она сделала крошечную паузу, чтобы я мог что-то сказать, но я, тупица, промолчал.
– Нет, – тихо продолжала она, – это твоя какая-то осмысленная линия. Паша, я не знаю, как мне преодолеть этот барьер. Может, ты чего-то страшишься? Какого-то несоответствия? Разочарования? Несовпадения?
Я заерзал на сиденье и тут же возненавидел себя за это ерзанье. Я хотел сказать правду, но это ерзанье сделало все, что я скажу, какой-то уловкой. О, Елена Владимировна тут же все поняла.
– Если хочешь соврать, лучше промолчи.
В душе я возмутился. Тем более что она угадала.
– С какой стати мне врать? Я вам, Елена Владимировна, хочу сообщить одну новость.
Я почувствовал, как она, солнышко мое, напряглась.
– Вы, – продолжал я, – выносите с поля боя тяжелораненого. Дайте мне срок, небольшой, чтобы я пришел к вам.
– Это не новость.
– Может быть, но это – главное… А что касается всякого фрейдизма… несовпадений… как-нибудь совпадем.
Елена Владимировна принялась тихо смеяться, и сначала мне показалось, что этот смех – некое выражение сарказма, глубочайшего непонимания или безвыходности. Но это был просто смех, некое выражение радости. Она смеялась, ее трясло, она почти плакала и прижималась ко мне, пыталась меня обнять, и я с завидной ловкостью пытался ей в этом помочь. Наверно, к этому разговору она готовилась с тревогой, но тревогу ее я чем-то рассеял, даже не знаю чем. Готов поверить, что просто какой-нибудь интонацией, промелькнувшей в разговоре.
– Господи, – наконец сказала она, – до чего же хорошо! До чего же это счастье – понимать другого человека!
Она взяла мою руку и стала целовать ее – там между перчаткой и вязаным рукавом пуховки было специальное для этого место.
– Лена, Леночка… – бормотал я в смущении, но руку убрать сил не было.
– Вот так, вот правильно, – говорила она, – называй меня попроще, по-крестьянски, Лена, Леночка, можно Ленусик, не исключено и Леля!
С кресла, которое двигалось за нами и оттуда все прекрасно было видно – там ехал знакомый инструктор по кличке Муркет и какая-то с ним хорошенькая, – нам крикнули:
– Паша, тут не бревны!
– Привет! – ответил я.
– Но только Елкой, пожалуйста, меня не называй.
– Почему? – спросил я хоть и знал ответ. – Тебя так звали раньше?
– Звали, но это неважно. Просто в самом этом слове есть какая-то фальшь. И еще я хочу, чтобы ты знал: никакой жизни до тебя у меня не было. Это не отписка и не формула – не лезь в мое прошлое. Прошлое было, но жизни не было. Я просто никого не любила.
Она твердо и честно посмотрела мне в глаза. Я обернулся к заднему креслу.
– Муркет! – закричал я. – Можно еще!
– Давай! – крикнул Муркет. – Мы отвернемся!
Я обнял Лену и поцеловал. Мы целовались до тем пор, пока к нам не приблизилась станция канатной дороги и канатчики страшными голосами не заорали, что нужно немедленно откинуть наверх страховочную штангу кресла.
Чегетская гора – что деревня. Вечером о наших поцелуях в кресле рассказывали все, кому не лень. А не лень было всем.
В чем я мог ручаться совершенно точно, так это у том, что Лариса меня любила. Все, что происходило между нами, и быть не могло коварным притворством, игрой, фальшью. Правда, ее формула любви меня не очень устраивала, а в первый раз вообще повергла в смятение. Лариса мне сказала: «Я поставила на тебя. Ты должен быть уверен, что я тебе никогда не изменю, а уж если разлюблю, то скажу об этом сразу». Я много раз высмеивал ее за эту формулу, и со временем она лишилась ипподромного оттенка, однако при всем своем цинизме эта формула была правдива.
С мастерством немецкой домохозяйки Лариса педантично налаживала наш быт. Выяснив все, что я люблю, она немедленно полюбила это же. Каждое утро меня будили поцелуем. Завтрак был на столе. Из «морских дней», из всеобщей стирки она устраивала веселые праздники. Она встречала меня каждый раз а аэропортах, откуда бы я ни прилетал – из Варшавы или из Чебоксар. Всегда с цветами. Как-то раз мой самолет из Ташкента опоздал на шестнадцать часов, и эти шестнадцать часов она провела в душераздирающем отменой многим рейсов аэропорту Домодедово. И – никаких упреков. Всегда любовь, только любовь. Она была так расточительна, что я просто не знал, чем ей платить за это счастье.
Иногда – и это было всегда неожиданно и оттого не банально – она срывала меня на два-три дня, и мы мчались то на юг, то за грибами в Ярославль, то с байдаркой на Валдай.