Хаймито Додерер - Избранное
Да, это так. Перегородки, которые после 1945 года вновь приобрели решающее значение, в то время рухнули, и возникали истинные содружества товарищей по несчастью. Немцы, вошедшие в Австрию, и не столько немецкие войска, сколько следовавшие за ними службы, учреждения и власти, сумели в самое короткое время полностью дискредитировать нацизм в глазах всех мало-мальски думающих людей. В нашем кругу давно уже были стерты все границы. Со временем они должны были, конечно, возникнуть вновь; и то тут, то там это происходит и по сей день, подчас с непомерной затратой душевных и умственных сил.
Оба молодых человека, прославившихся потом на весь мир — в то время они носили потертую военную форму, — подошли к роялю, где стоял, поблескивая лаком, большой черный ящик, и вынули из него свои инструменты. Ноты лежали уже на пюпитрах. Доктор Б. открыл крышку рояля, и тут же вспорхнул и с блеском расправил крылья первый пассаж бетховенского фортепианного трио, опус 70.
Мне запомнилось, что мы слушали стоя. Почему, я не знаю. Никто не садился, даже дамы (третьей была некая весьма помпезная особа, которую привел с собой один из музыкантов, а незадолго до начала концерта пришла и секретарша адвоката Р., милая тихая женщина). Гостиная, где стоял рояль, ярко освещенная большой люстрой, выглядела теперь удивительно пусто и голо, и, пока музыканты еще продолжали играть, я понял причину этого эффекта. Очевидно, тут недавно сменили затемнение, но еще не успели повесить портьеры, которые обычно были задернуты, и две огромные угольно-черные плоскости, доходившие почти до потолка, производили впечатление сгоревших окон. На их фоне стояли собравшиеся дамы и господа. Начало опуса 70 — как известно, одного из поздних произведений в бурной жизни творца его — исполнено высокой простоты и кротости в духе всей первой части. Мне казалось, что время остановилось. Мы выпали из него, опали, словно сухие листья, нам нечего было больше в нем делать.
После конца первой части — они не стали пока играть дальше — все тут же разбрелись по комнатам, как-то удивительно бесшумно, расположились небольшими группами (причем многие возлежали на диванах), и началось столь же бесшумное пиршество. Меня отнесло в самую последнюю комнату, и я оказался рядом с «помпезной» дамой. Было и в самом деле почти совсем тихо. «Может быть, им и впрямь удалось выйти из времени?» Так думал я под первым воздействием алкоголя (адвокату Р. его клиенты тащили все, что только он мог пожелать), и еще я подумал: «Завидно!» Вскоре, впрочем, и мне самому удалось нечто подобное, поскольку я все шел и шел по пути, на который вступил, да и не в последнюю очередь благодаря вполне приемлемому соседству «помпезной». Вдруг все вскочили со своих мест и бросились в гостиную — раздался звонок.
— Гринго, Гринго пришли! — слышались радостные возгласы.
Вошли двое, супружеская пара, а за ними хозяин дома, открывший им дверь. И тут же я потерял эту пару из виду. Их окружили, кажется, целовали.
Когда же я снова узрел супругов Гринго, мне пришлось попросить Альбрехта нас познакомить — я ведь еще ни разу с ними не встречался. Впечатление они на меня произвели ошеломляющее. Никогда бы я не поверил, что такое возможно. Я тут же отошел, словно хотел остаться на расстоянии от этого феномена. Господин и госпожа Гринго были, вне всяких сомнений, явлением подарочным: милые, добрые, наивные и простодушные, ну точь-в-точь ходячие пасхальные яйца. К тому же они были так похожи друг на друга… Да, да, как одно яйцо на другое.
Четыре офицера собрались в кабинете подполковника Ф.
Ф., офицер запаса после первой мировой войны, перейдя на действительную службу во время второй, сразу же получил свой высокий чин. Переход этот был шагом весьма разумным. Его положение директора школы в районе Фульды становилось все более шатким. Достаточно сказать, что епископ предоставил ему, мирянину, право преподавать-закон божий. Такое бывает не часто. Теперь он находился под защитой вермахта, а значит, как пророк Иона, в утробе Левиафана, но не в его пасти.
Речь шла о полковнике. Его высказывания в офицерской столовой стали в последнее время слишком уж неосторожными. Черноусый подполковник П., человек умный и жесткий, прислушивался к ним чуть внимательнее, чем нам бы того хотелось.
К подполковнику Ф. я питал полное доверие и не ошибался, как это позднее не раз подтвердилось. Сразу после того, как меня «ввели в должность», я работал под его руководством и в какой-то мере как его ассистент. Только потом уж я стал экзаменовать самостоятельно. Подполковник Ф. обладал большим опытом и сноровкой во всех делах службы, а сверх того был смышлен и ловок и проявлял ко мне явное расположение. Я благодарен ему за многие весьма ценные советы и намеки. Другие два офицера были тот самый капитан военно-воздушных сил, что шепнул мне тогда на ухо столь блестящее замечание о «погребении целой культуры», и некий майор из Вены, тоже перешедший из запаса на действительную, пожалуй, не слишком приятного характера (я так и не сошелся с ним ближе и уж наверняка никогда не пользовался его симпатией), однако, несомненно, человек чести. Был у нас и еще один майор, в прошлом офицер королевско-императорской армии, кажется, из конной артиллерии, то есть весьма блистательного рода войск, но он никогда не выступал в роли экзаменатора, а исполнял обязанности адъютанта командира. Родом он был не из Вены, а из Чехии и единственный из нас имел здесь служебную квартиру в здании института. Умный, любезный человек, хорошо умевший скрывать свои оппозиционные настроения.
Подполковник Ф. подвел итог нашему озабоченному обмену мнениями:
— Короче говоря, надо обходить в разговорах роковой вопрос о положении на фронтах. Полковник при этом чересчур уж волнуется. Самое лучшее тут же переходить на другую тему, а в случае надобности, господа, — каждый из нас должен взять это на себя! — перебивать полковника, вставлять реплики и менять разговор. Это, конечно, не полагается. Но иначе дело ведь может принять весьма рискованный оборот.
Этот прием вполне оправдал себя. Второго полковника, заместителя командира и экзаменатора, мы в наши планы не посвящали. Но он, австрийский аристократ и в прошлом ротмистр Винер-Нойштадского драгунского полка, был для нас вне подозрений. Сам командир относился к нашим «невоспитанным выходкам» вполне терпимо. Возможно, он заметил, какую цель они преследовали, а может быть, подполковник Ф. — с ним полковник очень считался — сказал ему словечко-другое о наших намерениях.
Вечерние сборища у адвоката Р. происходили нерегулярно и не так уж часто. А так как мы не шумели и только в сумерках позволяли себе немного музыки, наши встречи никому не бросались в глаза. Да и собирались мы обычно всего человек по шесть, по восемь.
Вечера наши проходили не банально, чего, собственно говоря, от них вполне можно было бы ожидать. Удивительно — ничего избитого не было ни в выборе выражений, ни в самих темах наших бесед, ни в их форме. Словно напор теснившей нас со всех сторон глупости заставлял нас подняться над собственным уровнем — потому что такими уж высоко интеллектуальными людьми мы вовсе не были, — словно нас выносило наверх, как при наводнении, когда все живое, гонимое ужасом, стремится взобраться как можно выше.
Я встретился снова с супругами Гринго — они приходили теперь каждый раз. Имя его было Мануэль, и все называли его Мано. Я говорил с ним (я был буквально очарован ими обоими, я и теперь еще не освободился от этих чар). Он сказал мне:
— Надо только лишь исполнять свой долг и ждать.
Это, ставшее столь сомнительным слово прозвучало в его устах, словно вобрав в себя какой-то совсем иной смысл или, может быть, обретая прежний, что было почти одно и то же. Гринго издавна служил в одном из министерств, был государственным чиновником высокого ранга. Он считался незаменимым администратором и, хотя числился офицером запаса, так и не был призван. Слово «долг» и то, как он его употреблял, раскрыло мне и самого этого человека, и его жену. Пасхальные яйца. Я стал думать, старался понять, кое-что разузнал. Он никогда не связывал себя никакими политическими обязательствами, ни теперь, ни раньше.
— Если мы это переживем, то после поймем еще и смысл всех этих событий.
Я глядел в его глаза, миндалевидные, поставленные чуть косо, точно такие же, как и у его жены, сидевшей с ним рядом. И вдруг я понял, почему все и вся вертится здесь вокруг Гринго, почему их так обхаживают и ласкают, наливают им в бокалы шампанское, тащат вазы со сладостями, шепчутся с ними по углам, целуют, милуют, и жену, и мужа: они, единственные изо всех нас, способны были принять всерьез (совершенно невинно и не становясь на сторону какой-либо партии, расы, класса), принять за чистую монету то, что происходило вокруг и казалось нам всем тяжелым, бессмысленным сном. Они словно сидели в прочной скорлупе, в капсуле; он исполнял свой долг (!), в то время как мы, все без исключения, были за или против чего-то, явились откуда-то, от чего-то отпали, листья, гонимые дьявольским ураганом, и кружились, кружились теперь вокруг Гринго, вокруг этого спокойного центра. Понемногу так и установилось: мы глядели на этот спокойный центр, где царил мир, где вели себя так, словно жизнь оставалась все той же реальной жизнью, какою была всегда, и это словно казалось нам в иные минуты сильнее, чем настоящая жизнь, та, в которой так тяжко сейчас дышалось. В этом и было могущество невинной и простодушной четы Гринго, только это и было решающим, а отнюдь не интеллектуальный уровень этих людей («насколько об этом может идти речь»).