Елена Крюкова - Юродивая
Зажевав капусту, он двинулся по рынку дальше. Чистота, красота. Я чистильщик, я мусорщик, я тебя, красота, навожу. Опять намусорят — опять уберу. В этом смысл. В этом гордость и сила. Гляди-ка, еще ящик! Пустой, что ли?.. Таскать мусор сгодится. Э, нет. Внутри есть. Что? Кто?!
Он обежал ящик боком, как краб, осторожно наклонился и исподлобья глянул туда. Вот так номер. Старуха. Не шевелится. Спит? На груди у старухи лежала собака. Вася тронул ладонью рыжую собачью голову. Собака ожила, затявкала. Ну хоть эта-то живая. А та, видать, уже совсем застыла. Кто будет ее хоронить? Бродяжка. Таких много шляется по Армагеддону. Умирает в подвалах. На чердаках. На рынках. На перекрестках. Чаще их подстреливают. До старости не доживает никто. А эта седая. Лицо как резцом изрезано. И глаза открыты. В небо смотрит. Радужки заледенели. Вот наша участь: родиться, жить, заледенеть. Что она там увидела в небе?..
— Эй! — крикнул Вася тихо. — Эй, эй!.. Пробудись!.. Может, ты еще живая, а тебя закопают!..
Старуха не двигалась. Собака лаяла, бегала вокруг ящика, горела на снегу рыжим костром. Поднимался ветер, вдувал в лицо Васе поземку. Мусорщик задумался. Снег не разроешь без лопаты до земли. Он похоронил бы ее здесь же, на рынке, да инструмента в руках нет. Клешнями голых рук на морозе яму не выкопаешь.
Собака лаял отчаянно. Поземка взвивалась.
— Что же мне с тобой делать-то, милая?.. — сокрушенно прошептал Вася, сморщился и заплакал. — Не могу я закопать-то тебя!.. Вот сейчас покурю, придумаю…
Он вытянул из кармана фуфайки окурок, раскурил, затянулся глубоко, сипло закашлялся. Докурив, бросил бычок не в снег — в железный ящик.
— Придумал, — сказал Вася сам себе и старухе. — Ты меня прости, милая, если что. Трудно мне тебя хоронить. Я тебя в железный ящик брошу. Все равно все мы в земле окажемся. Или на дне реки. Или в море. Нам другого пути нет. А если я тебя сожгу, будет пепел. И ты разлетишься по ветру. Далеко, далеко. И я вдохну тебя, как табачный дым. Ты станешь дымом и прахом. Когда я тебя буду жечь, я буду молиться за тебя. Я немного знаю молитв. Но все они пригодные для святого дела. Эх, жаль, я не священник!.. А всю жизнь хотел им стать… Да вот не стал… Ума, что ли, мало… И петь псалмы не умею. Вот танцевать могу! — Он раз, другой подпрыгнул на снегу, деревянные башмаки стукнули о корку льда. — Ну, давай с Богом брошу я тебя в твой гроб, родная!.. Не взыщи… Эх, какая ты легкая, матушка, кожа да кости…
Он склонился над ящиком и взял Ксению на руки. Он держал Ксению на руках, как держит возлюбленный возлюбленную. Он смотрел в светлые застывшие глаза Ксении, качал ее на руках, как младенца, прикоснулся прокуренными губами к ее холодному лбу.
— Как ты прекрасна, милая, — прошептал мусорщик, отнимая губы ото лба Ксении и глядя в ее освещенное Солнцем лицо, — как невеста… Ну, давай!.. Прости!.. Прощай!..
С кряхтеньем: «Э-э-э-эх!..» — Вася закинул высохшее тело старухи в железный ящик. Оно гулко стукнулось о днище. Плыви, железный корабль. Тарахти, железная повозка. Есть еще места в твоих коробах, трюмах.
Собака рванулась к железному ящику. Села. Подняла рыжую морду. Завыла. Завыла беспросветно, тяжко, надрывно — воем, сходным с рыданием.
— Эх ты, как плачешь-то, — жалостливо, опять морщась, сказал Вася, — видать, добрая у тебя хозяйка-то была!.. Ласковая!..
И на безумный вой рыжей собаки из-за рыночных ворот вышел волк. Дыбом шерсть на загривке. Красным светом горят во лбу глаза. Уши прядают. Когти торчат из исхудалых лап.
Мусорщик попятился.
— Что ты, — пробормотал, — откуда ты… В лесах совсем, что ли, жрать нечего?..
Волк подошел к собаке, сел рядом с ней на снег около железного ящика, где покоилась Ксения, и завыл. Его вой перекрыл собачий плач. Он надрывал душу. Он винтом, закручиваясь, поднимался в небо и обрушивался оттуда вниз пронзающим живое сердце острием. Вой бился и метался, затихал, мерцал, сходил на нет, вновь рос и ширился, охватывая отчаянием рынок, мир, солнечный яркий день. Почему не слышно выстрелов? Есть только вой. Есть необъятный волчий вой. Плач по ушедшей. Плач по любимой.
Волк выл и выл, задрав морду, и вторила ему рыжая собака, и так невыносим был двойной вой, что Вася Чудной добыл из недр фуфайки еще чинарик и жадно закурил. Эх, спички отсырели. А еще работы много. Пусть собаки ли, волки ли воют. Ну их. Это их всегдашнее дело — выть. А ему надо трудиться. Набросать в железный ящик побольше мусора. Обрывков бумаги, скомканных газет, досок, щепок. И все это поджечь. Что так неутешно воешь, волк?! Или жизнь не дорога… без этой старухи синеглазой?!..
«У-у, у-у, у-у,» — выл волк, и Вася в ослепительном солнечном свете увидел на темени у волка крохотную золотую корону. «Чего ни помстится, ежели накуриться», — тревожно вздохнул мусорщик, зажмурился и потряс головой. Волчиный царь, что ли?.. Как в сказке… Открыл глаза. Волк сидел и выл, обратив серую морду к железному ящику, и из глаз его по шерсти текли крупные слезы.
— Ах ты батюшки! — сказал Вася и перекрестился. — Чудо!.. Куда ни ткни — чудо везде… Ну, зверье, давай огонь зажигать, а то машины приедут, ящики железными клешнями цеплять будут, себе в нутро высыпать, надо успеть… Мой костер в тумане светит… искры гаснут… на лету…
Осторожно обойдя воющего волка, он с трудом зажег сырую холодную спичку, поднес к огню обрывок газеты и бросил пылающую бумагу в железный ящик. И наклонился. И собирал. И мял. И бросал. И еще, и еще. И снова. И вымахнул из железного ящика яркий и светлый огонь — огромный костер получился, горел высоко, гудел, трещал, рассыпал искры. Черный пепел летел по ветру. Оседал на каске и фуфайке мусорщика. Вася высморкался в снег, держа нос двумя пальцами, отер тылом ладони бегущие из глаз слезы и крикнул:
— Гори, гори ясно!.. Упокой, Господи, душу рабы Твоей!
И кричал Вася известные ему молитвы; и выли собака и волк, ни на минуту вой не обрывая, и летел на головы человека и зверей черный, хлопьями, пепел, и горел и гудел костер, вырывалось пламя из железного ящика, буяня, ярясь, танцуя, обнимая Солнце, достигая до неба; и вплывали на рынок через открытые ворота первые торговцы, толкая перед собой на тележках и колясках снедь, и переговаривались между собой:
— Ишь, наш Вася-то Чудной, мусорщик, как славно поработал… Мусору собрал — смерть!.. Аж сжечь не может. Костер как в лесу!.. Как на рыбалке!.. А собаки-то как воют, ужас!.. Одна как на волка похожа… Глядите, мальчишки как издеваются, что к голове пса привязали — золотую фольгу, елочную игрушку!.. Феня, Феня, а не волк ли это?.. Да брось ты, Кира, откуда волк в Армагеддоне!.. Разве солдаты, для шутки, из степей завезут да и бросят…
— А Зимняя Война-то когда кончится, Кланя?..
— Да никогда, Фень, никогда!.. Не понимаешь, что ли!.. Привыкай теперь!.. Примеряйся!..
Пламя горело ровно и мощно. Мусорщик снова закурил: «Табак и завтрак и обед заменяет!..» — и уселся на ящик из-под водки. Волк подошел, уткнул голову Васе в колени. Эх, волчок, пришел взять меня за бочок… Затяжка, еще затяжка. Каска Васи и тяжелая голова волка окурились синим, сизым дымом. Ухнул разрыв, за ним грохнул выстрел, один, второй. Торговки завизжали, присели, спрятались за лари, за прилавки. Одна из пуль попала в рыночные ворота, разнесла старые доски в щепки.
Вася сидел на ящике из-под водки и невозмутимо курил. Пули его не волновали. Он радовался, что успел устроить всесожжение до прихода дьявольских машин. А есть ли на свете Дьявол? Показал бы ему когда-нибудь кто-нибудь этого пройдоху… Вася ни минуты не сомневался в том, что он бы уж Дьявола одолел. Да только никак не набежит он на Дьявола в жизни. А вот другим людям везет. Они его видят воочию. С ним воюют. И даже, бывает, им искушаются. Вася же живет и живет себе спокойно; Божий мир весь раскрыт перед ним, как ладонь.
В воротах появился мальчик. С виду обычный мальчик. В шубейке, в ушанке. Всмотревшись, Вася выронил из пальцев козью ножку. Сквозь мальчика было все видно, как сквозь пустой сосуд. Как сквозь толщу воды — призрачно, тенями и рыбами, колыхался за ним мир. А лицом он был точь-в-точь старуха, сжигаемая нынче Васей Чудным в железном ящике близ ворот.
Ушанка налезала мальчику на лоб. Вспотевшие волосы приклеились к вискам. Шубейка была расстегнута, шарф размотан. Будто долго бежал он, взмок и устал, задохнулся. В руках мальчик держал рамку с натянутыми струнами. Такое Вася видел впервые.
— Это что у тебя?.. Музыка?.. — спросил Вася мальчика, бросая цигарку. — И сыграть можешь?..
Вместо ответа, без слов, мальчик со вспотевшим лбом, в обтерханной ушанке, поднял арфу вверх, повыше, опер ее о плечо и заиграл.
Он играл чудесную музыку. Вася никогда не слышал такой. В этой музыке было все: и грохот ледохода, и шепот любви, и стоны войны, и подземные касанья нежных корней. В музыке этой проходила вся жизнь Васи, и вся жизнь людей, и вся вечность Бога, и вся бесповоротность времени билась и клокотала в ней. Она дышала полной грудью, эта музыка. Утренняя Луна стояла на западе против Солнца, и Солнце посылало ей лучи свои. Вася видел сквозь мальчика и Солнце, и Луну, и лица прохожих, и далекую, седую древность, и рождение мира. «Брежу я, — подумал Вася, — обкурился, обпился». Волк выл, вторя звукам арфы. Рыжая собака молчала, слушала.