Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Их, братьев, было двое. И начинается вся катавасия с Грегора Матерны в одна тысяча четыреста восемьдесят восьмом. Когда его, как он из Данцига прибыл, в Лондоне обвесили солью и тем нанесли обиду. За которую понятно что — кровь! А потому он вернулся и потребовал своего права, но не добился. И тут же учинил бучу при дворе короля Артура, куда никому при оружии входить не дозволялось, а он вошел, да еще и применил. За что его и объявили вне закона, так-то вот. Но он, не будь дурак, нашел себе компаньонов: а именно, остатки той разбитой банды, что прежде под началом подмастерья мясника Ханса Бригера творила смертоубийства и учиняла пожары вроде вот этого; Бобровский тогда к нему прибился и Хильдебранд Бервальд, чтобы многих-то не называть. Словом, пока суд да дело, в Зубкау одно, в Эльбинге другое, а потом подался он в орден к тевтонцам, в самую январскую стужу, и выпустил там дух из старосты Мартина Рабенвальда, чтобы после этого залить его по самые уши свинцом, ну, а потом, потому как холода все не унимались, стал баловаться главным образом поджогами: весь Долгосад с церковью Святой Варвары и больницей при ней — то-то крику было — спалил подчистую. От Широкого переулка, со всеми его веселыми росписями, — одни пепелища. Но в конце концов его все-таки поймали и вздернули — Цантор, познаньский воевода, это сделал. В сентябре, четырнадцатого числа, в году одна тысяча пятьсот втором, так-то вот. Но кто думает, что на этом дело закончилось, тот сильно ошибается и еще погорит. Ибо на сцену выходит Симон Матерна, дабы отомстить за брата, и жжет, что зимой, что летом, направо и налево, что дома ремесленников, что тучные данцигские амбары. Под Путцигом он держит целые склады с дегтем, смолой, серой, и приставляет три сотни девиц — по слухам, все как одна были девственницы — крутить фитили из пакли. Монастырям Олива и Картхаус он платит за то, чтобы трудяги-монахи изготовляли для него факелы. Снарядившись таким образом, он устраивает поджог до небес — Петрушечный и Столярный переулки горят у него как свечки. Двенадцать тысяч свиных колбас, сто три барана и семнадцать волов — это не считая всяких там курей, жирных пойменных гусей и кашубских уток — он велит зажарить, да еще чтобы с корочкой, на специально заложенном большом огне, дабы всех бедняков города, — голытьбу из Хакеля, калек и увечных из больницы Святого духа, прочую рвань и босяков, кто приковылял и притащился из Маттенбудена и Молодой Слободы, — всех, накормить досыта, да-да, досыта накормить! Подпустите-ка красного петуха в дома богатеев, пусть полыхнут дымком да огоньком! Пусть в красном перце пожара как следует подрумянится пропитание для сирых и недужных! Да, Симон Матерна, вот кто, если б они и его не поймали и тоже не вздернули, вот кто мог бы развести такой всемирный пожар, что всякой угнетенной твари достался бы сочный кусок мяса на вертеле. Вот от него-то, от первого классово-сознательного поджигателя, я и веду свой род, так-то! И социализм все равно победит, вот так!
Эти крики, равно как и последовавший за ними нескончаемый хохот, — это Золоторотик выдал парочку из своих веселеньких хрестоматийных историй, — очевидно, придавали зрелищу горящего барака нечто жуткое, чтобы не сказать адское, так что не только обычные, и без того падкие на суеверия и любую чертовщину зеваки, но и стойкие западноберлинские пожарники, — даром что все добрые протестанты, — поспешили перекреститься. Следующая волна дьявольского хохота вмиг согнала с крыши все четыре доблестных пожарных звена. Недолго сворачивали усатые дяди в шлемах свои бесценные пожарные шланги. Сарай, он сарай и есть, пусть горит, тем паче, что на соседние будки огонь загадочным образом почему-то не перекидывается, — так, примерно, рассудив, пожарные с обычным шумом и помпой укатывают восвояси. И даже дежурного не оставляют отследить догорание объекта, ибо не находится смельчака, чтобы спокойно такое слушать: в геенне огненной пируют адские гости, то выкрикивая прокоммунистические лозунги, то заходясь мерзким хохотом, а то вдруг выпустив напоследок тенора, который заходится чище и выше самого высокого пламени, да еще по-латыни, как поют в католических церквях, оскверняя добропорядочную протестантскую Потсдамскую от здания Контрольного совета и до самой Бюловштрассе. Да, такого дворец спорта еще не слыхивал: молитва, от которой искры летят, такая «Gloria in excelsis Deo»[435], что даже загребущим лапам огня впору благоговейно сложить персты. Это, конечно, Золоторотик выводит свои арии. Дивным, в слюдяных переливах и стройным, как лимонное дерево, голосом он, — покуда пламя, сметя подчистую второе и все еще не насытившись, подбирается к десерту, — верует, по-детски чисто и непосредственно, «in unum Deum»[436]. За пленительным «Sanctus»[437] следует «Osanna»[438], которой Золоторотик умеет сообщить эхоподобное многоголосие[439]. Когда же в мягчайшем анданте бенедиктуса он бьет все рекорды высоты, Матерн, чьи глаза легко переносили самый едкий дым, не может сдержать слезы:
— Прошу тебя, пощади, только «Agnus Dei»[440] не надо!
Но лишь дружный и радостный хорал избавит его от терзающего душу надрыва, который, похоже, берет за живое и хозяйку Йенни, и даже пса, и утрет им слезы шелковыми платочками утешения: это Золоторотик все тянет и тянет «Dona Nobis»[441] — до тех пор, покуда благодарные слушатели вновь не приходят в себя, а пожар во всех своих всполохах, языках и даже маленьких искрах вдруг разом не утихает, сморенный внезапным сном. «Amen»[442], торжественное и гулкое, прокатывается над этим сном пианиссимо и укрывает, словно одеялом, обугленные балки, расплавленное стекло и утанцевавшийся в прах и пепел пламенный кордебалет.
После чего и сами они, тоже изрядно устав, покидают, пройдя вдоль неведомо как уцелевшей стойки, объятое последним сном пепелище. Осторожно, за шагом шаг, пес впереди, овладевают, как вражеским тылом, никем, кроме фонарей, не охраняемой Потсдамской улицей. Йенни, наконец, признается, как она устала. Ах да, ведь за вечер еще не заплачено. Золоторотик объявляет себя гостеприимным хозяином. Йенни намерена идти домой одна:
— Мне и так никто ничего не сделает.
Однако кавалеры настаивают на своем сопровождении. На Манштейнской улице, напротив «Лайдеке», они, наконец, говорят друг другу «спокойной ночи». Уже у двери Йенни, это Бог весть как уцелевшее создание, говорит:
— И вы тоже отправляйтесь по домам. Старые гуляки. Будто завтра им дня не будет.
Но для двух других существ, которым, похоже, выжить важнее, чем просто уцелеть, ночь еще не кончилась. И сопровождающая их бессмертная тварь держится на своих четырех лапах бодро и бдительно.
— К ноге, Плутон!
Ибо остатки сладки, и надо их добрать. Один остаток — это некое количество сигарет, которые, все так же поджигая одна другую, движутся своим путем — по Йоркской вверх, мимо Американской библиотеки и дальше; но есть и еще один остаток, так сказать, беспредметный, он навяз в зубах и очень им мешает, всем тридцати двум.
Но Золоторотику эта музыка по душе:
— Как приятно, Вальтер, снова, как в блаженные времена Амзеля, слышать твой скрежет зубовный.
Матрен, однако, себя самого даже не слышит. Его душа — ибо и у Скрипуна есть душа — превратилась в ринг, а на ринге идут жестокие схватки. Всю дорогу по Цоссенскому мосту и вдоль Урбанхафен дюжие кетчмены не выпускают друг друга из клинча. Сам черт не разберет, кто там кого хочет бросить на лопатки! Похоже, тут весь род Матернов на ринге собрался — все сплошь богатыри-забияки, высматривают себе достойных противников. Ну что, способен Золоторотик на ринг выйти или слабо? Опять пустился в свои ернические рассуждения и курит свои ернические, все и вся подвергающие сомнению сигареты. Все, что еще недавно из геенны огненной возносилось в однозначно ликующем «верую» — «credo», теперь, возле Адмиральского моста вновь распадается на множестве сипло-блудливых «но» и «если». Нет, видите ли, на свете ничего чистого. И обязательно все святое поставить вверх тормашками, да еще чтоб тормашки всенепременно торчали. Его любимый конек: «Пруссаки вообще и немцы в особенности.» Рассыпается в похвалах, но каких-то гнусненьких похвалах, этому народу, под которым столько выстрадал, до снеговика и после. Так не годится, Золоторотик! Даже если на дворе май и почки лопаются: негоже влюбляться в своих убийц!
Но и его любовь к Германии, если как следует прислушаться, попахивает весьма циничными лаврами, понатасканными из навощенных погребальных венков. Вот, к примеру, какие признания исторгает у него вид берлинского канала Тельтов:
— Ты не поверишь, мне удалось выяснить, что — как это в песне поется? — «от Этша и до Бельта, от Мааса и до Мемеля»[443] выпускалась и выпускается лучшая в мире, самая стойкая, то бишь никогда не блекнущая штемпельная краска.