Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!
Хильда давно научилась ловко пользоваться столовыми палочками, которые в парижском японском ресторане, где она бывала с доктором Хироси Окура, доставляли ей столько затруднений. Палочки неизменно напоминали ей о стеснительном японце, который подарил ей ожерелье розового жемчуга, а потом навсегда исчез из ее жизни.
Во всяком случае, она думала, что навсегда.
Здесь, в лабиринте ресторана, их не могли подслушать. В «Небесном спокойствии» было полно и местной публики, и иностранцев, ненавязчивая фоновая музыка смешивалась с разноязыкой речью, тяжелые шелковые драпировки с кистями и ковры дополнительно скрадывали звуки. Багровый свет заливал все вокруг словно густым экзотическим соусом.
Хильда подцепила палочками кусочек мяса, но в рот не отправила, а задумчиво осмотрела со всех сторон: ее очевидно преследовала какая-то далекая от тонкостей шанхайской кухни мысль.
— Что-то тебе не дает покоя, как я погляжу, — заметил Владек.
— Пируем мы с тобой, как наследники китайского императорского престола. А у меня вот евреи Хонкю из головы не идут, знаешь, какой голод их ожидает? Берлинские экономисты предупредили барона: хозяйственная катастрофа в Шанхае неизбежна. А японцы их — я имею в виду евреев — самым откровенным образом надули: поманили работой, но на самом деле собирались использовать как штрейкбрехеров. Слыхал эту историю?
— Как не слыхать — все газеты писали про забастовку на каучуковых заводах, только ведь в Хонкю газет не читают. А теперь слушай внимательно, что я тебе скажу. В очередной раз прошу тебя, нет, самым решительным образом настаиваю: перестань ходить в гетто и встречаться с раввином! Пойми, что ты оставляешь след. Не рассчитывай на свои наивные басни о бюллетене и прочем… Первая Божья заповедь в нашем деле — не воображать, будто противник глупее тебя. Как минимум, у вас с ним поровну мозгов и соображения; только зарубив это себе на носу, можно взять над ним хоть какой-то перевес. Это важный урок для начинающих барышень, уж можешь мне поверить.
— Спасибо, господин учитель! — рассердилась она. — Только это не я пошла к раввину, а он сам пришел ко мне!
И действительно, ребе Лео Левин получил у комиссара Го одноразовый пропуск в город. Сначала «еврейский царь» решительно ему отказывал, поскольку проситель очевидно не собирался его подмазать хотя бы десяткой, но Левин все-таки уломал. С притворным безразличием он обронил, что собирается навестить его превосходительство барона фон Дамбаха в представительстве Германского Рейха. Это произвело нужное впечатление и вожделенный документ был выдан. Он представлял собой зеленый жестяной жетон величиной с крупную пуговицу с выдавленной в металле латинской буквой «J», означавшей, что предъявитель пропуска — «Jude», то есть еврей, и имеет право однократно пересечь пограничный мост через реку Сучоу. Вечером, до наступления комендантского часа, жетон следовало вернуть в канцелярию Зоны. Любое опоздание строго наказывалось, и нарушитель навсегда терял право выхода за пределы гетто. «Разве что ногами вперед», — любил пошутить еврейский царь Го. Дело в том, что под еврейское кладбище власти отвели небольшой глинистый участок у реки, вне Зоны, который местные использовали как свалку.
Поводом, по которому раввин решил обратиться к Хильде за помощью, был сложный и, надо сказать, деликатный казус: у известной в прошлом певицы — расово чистой немки Элизабет Мюллер-Вайсберг, супруги еврея-скрипача с мировым именем — в результате невыносимых для нее бытовых условий началась тяжелейшая депрессия. Не согласился ли бы его превосходительство господин посол составить госпоже Мюллер-Вайсберг протекцию, выхлопотав разрешение ей и ее семье жить все в том же Хонкю, но вне трижды проклятой Зоны?
Хильда тут же, без всяких колебаний, постучалась к барону, но вскоре вышла из его кабинета мрачнее тучи: закон о смешанных браках ясен и недвусмыслен, сказал барон. Пока брак немки с евреем не расторгнут, нет никаких юридических оснований выделять ее семью из числа прочих — и, соответственно, какие-либо его действия в этом отношении невозможны. «Надо было думать прежде, чем выходить замуж! Что посеяли, то и жнут», — отрезал фон Дамбах и положил конец дальнейшей дискуссии.
Потерпев поражение в очередной маленькой битве, ребе Лео Левин уныло поплелся обратно в Хонкю. Зная, как болезненно горд и чувствителен был Теодор Вайсберг, он никогда не обмолвился ни словом об этом визите в его присутствии. Тому была бы невыносима сама мысль оказаться просителем, которому отказали в подаянии — пусть даже не лично, а в лице раввина.
— Вот, значит, что тебя гложет — проблемы этой певицы? — пожал плечами Владек.
— Представь себе, да. Тем более, что с ее мужем — скрипачем — я тоже знакома. Но не только это: шофер моего босса, Дитер — вот кто меня по-настоящему беспокоит. Он, кажется, следит за мной, как-то странно на меня поглядывает. Может, мне и показалось, но… вот и вчера вечером опять заявился в мою канцелярию. Причем, если барон в резиденции, он ко мне ни ногой.
— Смотри в оба, кисуля…
— Сто раз говорила: не называй меня кисулей!
— А муркой можно?.. Ну извини, шучу. Только смотреть действительно надо в оба, но помнить при этом, что чрезмерная мнительность тоже блокирует мозг. Очень часто все гораздо проще, чем на первый взгляд кажется. Может, он за тобой ухлестывает. Беря пример со своего начальника фон Дамбаха.
— Перестань болтать глупости!
— Как говаривала моя любезная тетушка, болтать глупости — вот мое подлинное призвание. Впрочем, где ты держишь зажигалку? Что если в твое отсутствие этот Дитер обшарит твою канцелярию?
— Пусть себе шарит на здоровье. Зажигалка валяется в коробке из-под конфет вместе с ластиками, скрепками и прочими мелочами. А сама коробка — в стальном сейфе, ключи от которого есть только у меня и фон Дамбаха. Или ты считаешь, что мне лучше носить ее с собой?
— Ни в коем случае. В Шанхае любую дамскую сумочку заранее, в самый день ее производства, можно объявлять в полицейский розыск.
Хильда помолчала, поворошила палочками гарнир в своей тарелке: явно было, что какая-то мысль не давала ей покоя. Наконец, она нерешительно спросила:
— Владек, какой во всем этом смысл?
— В чем?
— В том, что ты и… твои люди делаете?.. Раз вам нельзя ни во что вмешиваться, нельзя помочь кому-то, кто попал в беду… как, например, эти бедолаги в Хонкю.
— Не мы придумали правила этой игры. Ни при каких обстоятельствах не вмешиваться; сжав зубы, оставаться сторонним наблюдателем, даже если у тебя сердце кровью обливается — такова вторая Божья заповедь нашей профессии. Я один-единственный раз ее нарушил: вступился за одну дурочку, которая полезла в бой против всей шанхайской полиции — и не сносить бы мне головы…
— Ах вот как, теперь я еще и дурочка! Спасибо на добром слове. Ладно, ты вот что мне скажи: раз так, раз вам запрещено любое вмешательство, разве можете вы изменить мир к лучшему? Хотя бы чуть-чуть?
— Не знаю. Я знаю одно: сейчас цель — помешать менять мир Гитлеру. Уж он-то наверняка не изменит его к лучшему. А между тем, мы сами меняемся… в процессе, так сказать… Да, мы наблюдатели, но наблюдаем за своим противником мы не с дальней дистанции, узнаём правду о нем не из кинохроники и не из газет, а на его собственной территории. В нашей картине все детали — четко в фокусе. Надо сказать, эта картина здорово отличается от той, что видит большинство.
— В каком смысле?
— В том смысле, что если смотреть издалека, все — ну, пусть самое главное — про нацистов яснее ясного. Их дикое варварство, массовые расстрелы, лагеря, евреи… Тут все без вопросов, как на агитплакате. Глядя изнутри, однако, перестаешь видеть их армию просто как стрелки на карте генштаба, а начинаешь различать отдельные судьбы, отдельных людей, индивидуальные характеры: этот генерал — индюк надутый, тот — отчаянный храбрец; потерявшие себя солдаты, превращенные в убийц; убийцы, уже начавшие строить планы, как улизнуть от неминуемого возмездия. Начинаешь различать, кто обманщик, а кто обманут… Вдруг замечаешь в каком-то овражке пятерых немецких солдат в подбитых ветром шинельках, которые посиневшими пальцами кромсают дохлую артиллерийскую клячу и пекут ее мясо на костерке, а потом глотают полусырым. Ловишь себя на том, что сочувствуешь какому-то семнадцатилетнему гансику, и не жившему еще толком, не любившему, который из развалин Сталинграда пишет письмо маме в Саксонию — письмо, которого она так и не получит. Вот как все это выглядит, когда смотришь изнутри. Твое представление о противнике меняется, предрассудки и заклинания теряют убедительность, глаз обретает способность различать нюансы, а душа — воспринимать чужие драмы. А что же наша собственная драма? В чем она? В том, что властвующие везде — везде без исключения — требуют, чтобы сведения, которые мы для них с таким риском и с такими жертвами добываем, соответствовали их заскорузлым представлениям о враге. У них все заранее расписано и разложено по полочкам, прямо как в твоей опере цзинси. Поэтому службы, деликатно именуемые «специальными», часто оказываются неудобны тем, кому они служат: ведь они бросают вызов ставшим привычными схемам, разрушают песочные замки иллюзий. Или вот еще…