Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Но и гитара цела, он несет ее перед собой двумя руками, как неумелые отцы носят грудных детей, когда чуть не за версту видна их бережность и то, как дорога им эта ноша.
В зрительном зале хорошо знают Вовочку Бородина, знают и историю этой его гитары с добела вытертым грифом. Он услышал ее еще юнцом, первокурсником муз-училища, и понял, что это – его инструмент, он должен и будет играть только на этой гитаре, никакой другой ему не надо. Он потерял покой, сон и намертво пристал к старой барыне, бывшей помещице, которой эта гитара принадлежала. Он просил, умолял продать ее за любые деньги. Денег у него не было, мать его служила уборщицей в бане на улице Дурова, отца не существовало вообще, время было послевоенное, голодное, Вовочка ел раз в день, носил протертую серо-зеленую куртку, перешитую из немецкого солдатского френча, кирзовые стучащие башмаки на деревянной подошве, все денежные средства его заключались только в скудной училищной стипендии, но тем не менее он ходил к барыне чуть не каждый день и неотвязно клянчил. А она ему неизменно отвечала: «Что вы, миленький, как же я могу расстаться с этой гитарой, ведь на ней играл мой муж, это единственная у меня память о нем… Вот умру – тогда заберете, я вам ее назначаю…»
Барыня была уже стара, очень даже стара, но все равно жила и не умирала. Когда же умерла, Вовочка, уставший ждать и почти уже смирившийся с тем, что барыня бессмертна, узнал об этом не сразу. Узнавши – немедленно кинулся в ее жилище. Имущество уже поделили родственники, гитара оказалась в Борисоглебске. Вовочка кинулся туда, нашел ее выброшенной на чердак, придавленной рухлядью, без струн, с трещиной в деке. Он расстроился ужасно. Но он знал, что в Киеве живет старик, гитарный мастер, первый по всей России специалист, и повез гитару ему. Старик ее починил, оживил, и опять она зазвучала с тем уникальным серебряным звоном, который так пленил Вовочку с первого же раза. Ах, что он выделывал на ней на концертах в своих сольных выступлениях, в качестве аккомпаниатора, а еще пуще – в дружеских компаниях после двух-трех рюмок да под чей-нибудь хороший голос с цыганской рыдальщинкой, с забубённой хрипотцой;.. Быть бы ему непременно первым гитаристом России, если бы умел он останавливаться на этих двух-трех рюмках… Но их становилось все больше, и уже не гитара, не музыка, не артистические выступления стали главным наполнением Вовочкиной жизни, а эти рюмашечки, стопочки, бутылочки – на троих, на двоих, а затем и на одного – и прямо из горла…
Соответственно шла и его семейная жизнь. Росли две дочери у него на глазах, в его доме, но он почти не знал их, с удивлением порой обнаруживая, в каких они уже классах. А вот они уже и школу закончили, в институты поступают… Не поступили, не набрали баллов, пошли работать, но и это он не сразу узнал, уже потом, когда все совершилось, – что одна его дочь галантерейная продавщица, а другая – в театре. Не артисткой, ученицей костюмерного цеха… Жена ему досталась решительная: раз пять вылетали его вещи и он сам из семейной квартиры. В последний раз, чтоб короче был путь наружу, жена выбросила его имущество не в дверь, а с балкона, и Вовочкину бесценную «серебряную» гитару тоже. Квартира – на пятом этаже, гитара грохнулась на дворовый асфальт. После этого ее оставалось швырнуть еще раз – в мусорный ящик. Вовочка просто рыдал. Он предпочел бы сам лететь с пятого этажа на асфальт – только бы гитара была целой. Друзья собрали немного денег, и Вовочка, увязав гитару в простыню, поехал в Киев. Ехал и дрожал: жив ли мастер, лет уже прошло много. Мастер, на счастье, оказался жив, но уже слепой, давно оставивший свое ремесло. Однако он проникся Вовочкиным горем, сказал то, что Вовочка знал и сам: если не он, то больше никто гитару не починит, и оставил ее у себя. Починить, склеить, конечно, кто-нибудь нашелся бы, но звук! После этого ее все равно пришлось бы выбросить на помойку.
Старик колдовал над гитарой целых полгода. Склеивал трещины по одной какими-то древесными смолами, сушил под прессом, полировал заделы. А Вовочка со страхом жил всё это время: не дай бог, старик умрет, не доведя работу до конца. Но работу он все же довел, и гитара опять зазвучала своим дивным серебряным голосом, как раньше на Вовочкиных концертах, как у старой барыни в ее развалюхе на Малой Стрелецкой, как, должно быть, пела она до этого целых сто лет в усадебной тиши, когда на ней наигрывали цыганскую тоску, «Очи черные», разудалую песню о генерал-майоре Бакланове, которую знали и которой непременно тешили себя все вышедшие в отставку поручики и штабс-капитаны, сменившие свои военные мундиры на домашнюю венгерку, мягкие туфли и вязаный колпак…
Балабанов и Вовочка Бородин выходят на самый край сцены, поближе к публике. Огни рампы у их ног, сверху на них льют яркий голубоватый свет прожекторы. Седая голова Вовочки совсем белая, снежно-сверкающая. Он старше Балабанова. Только Балабанов – Валентин Георгиевич, а он – просто Вовочка. Семилетним мальчиком в коротких штанишках на помочах, в чулочках, подтянутых резинками, он уже выступал в детских концертах, на смотрах городских школ, даже в программах взрослых – этаким милым забавным вундеркиндом; тогда он играл еще на мандолине – живо, бойко, всем нравилось, его неизменно провожали шумными аплодисментами, особенно – взрослая публика, растроганные папы и мамы. Концертные ведущие объявляли залу: Вовочка Бородин. Таким для всех он и остался – даже с выбеленной головой: было в нем что-то, что так и не повзрослело, мешало людям видеть в нем человека, которого полагается называть с отчеством.
Номер последний, прощальный, поэтому Балабанов не спешит, может быть, даже намеренно – чтобы немного передохнуть. Он и Вовочка приноравливаются к своим местам на сцене, чуть придвигаясь друг к другу, отодвигаясь; Балабанов с улыбкой что-то говорит Вовочке, Вовочка со своим смущением, не сходящим с лица, что-то ему отвечает. Они давние друзья, Вовочка гордится этой их дружбой, Балабанов ему покровительствует, помогает в трудных случаях, когда из-за свойств Вовочкиной натуры ему грозит очередное увольнение. Вовочка «отбивает» ему отчаянную телеграмму, а Балабанов звонит в филармонию, заступается за Вовочку перед начальством: «Ну что уж вы так, бросьте! Отругайте покрепче – и ладно. Это же Бородин, он по-другому не может. Кем вы его замените, Иванов-Крамской умер, Фрэнсис Гойя на таких условиях к вам из Бельгии не поедет, а третьего, равного, вообще нет…».
Этот последний концертный номер, как видно, у них заранее сговорен. Вовочка чисто выбрит, лицо разглажено кремами, на щеках – легкий детский румянец, который возвращается к нему, если он хотя бы какое-то время не знается со своими привычками. Не меньше двух недель он «постился», приводил себя в порядок, тренировал свои пальцы на струнах, ждал этой минуты…
– «Отговорила роща золотая…», – сам объявляет Балабанов залу. Он произносит негромко, но отчетливо слышно до самых последних рядов. Лицо его меняется, улыбчивость не исчезает, но у нее уже какой-то другой оттенок, и все выражение Балабанова, все в нем такое, будто он хотел бы сказать публике, что, хотя и здорово, но до этого были просто музыка, разученное пение, концерт артиста, а теперь я вам скажу что-то посерьезней, из самой души; все вы здесь мои друзья, вам это сказать можно, я – дома, у своих, и вы меня поймете, всё, всё поймете…
Негромко, будто издалека, будто это шум ветра в обнаженных ветвях, того осеннего, мокрого, холодного ветра, что разноголосо свистит, несется по городским крышам, пустынным улицам, скверам и паркам за стенами филармонического зала, начинает звучать гитара в руках Вовочки Бородина. Кто никогда не слышал ее, тому не расскажешь, какие ее струны, ее звук, надо послушать это самому…
– Отговорила роща золотая… – почти речитативом и почти шепотом начинает Балабанов. Его голос рождается не из груди, а тоже как бы приходит в зал издалека, оттуда же, откуда и нарастающий рокот гитарных струн.
– …Стою один среди равнины голой… А журавлей относит ветер вдаль…
Задумчиво-тиха, нетороплива мелодия. Блестят бриллиантовой влагой светлые, есенинские глаза Балабанова, исполненные своей, искренней, глубинной, а не артистической грусти, задумчиво-печален, но как-то примиренно, светло-спокоен его распростертый, как полет песенных журавлей, голос. Молчит зал, как вымерший, завороженный необыкновенным откровением, что несет в себе каждый звук, каждое слово; щемяще рыдает старинная гитара неподвижного, с горько-суровым, сжатым ртом Вовочки Бородина, и, пригнувшись за спины впередисидящих, прижав к глазам платок, в двадцать восьмом ряду в беззвучном рыдании сотрясается худенькими плечами Людмила Андреевна Вырина, она же Балабанова. Вся ее прежняя любовь во всей ее прежней силе сызнова с ней, она опять так же горячо, до потери себя, до безумия любит, она снова готова на все – быть ему кем угодно, кухаркой, нянькой, прачкой, чистить ему ботинки, таскать его чемоданы, слушать его ворчание, терпеть любые обиды, – только бы с ним, возле него…