Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
От плитки на полу в ванной тянет холодом, и она, не глядя, натягивает на колени ночнушку.
Не имеет смысла теперь, как всегда в минуты неотвратимого «случилось», метаться мыслями, на все лады лихорадочно тасуя в памяти предыдущие обстоятельства, елозить ими туда-сюда, словно намереваясь выдернуть сумку, защемленную дверью вагона метро: как, почему, да не может быть, да как же это могло случиться, ведь она же честно глотает те дорогие, как черт, таблетки, да и по календарю вроде еще рано было?.. То, что происходило между ними в ту ночь, не вмещалось ни в какие календари. Ни в какие фармакологические расчеты: фирмы падают, фабрики банкротятся. То было сильнее.
И вот теперь оно в ней.
Ну, здравствуй.
Все произошло само собой. Все было сделано за нее — ее воли в том не было. Была — чья-то другая (чья?), а ей остается только покориться. Принять. Исполнить.
Она немного оглушена этим новым ощущением — и одновременно, в глубине души, как-то странно польщена: так, словно в ряду выстроившихся на плацу неразличимо-одинаковых фигур именно на нее указал пальцем верховный главнокомандующий. По ту сторону плаца горит во тьме огонь в печи, и три парки — мама, тетя Люся, баба Татьяна — поворачивают к ней лица с одинаковым на них выражением тем спокойным, всепонимающим и ласковым одновременно, что появляется на женских лицах от знакомства с самым тяжелым и самым важным человеческим трудом на земле, — присматриваются: спит? проснулась? А, проснулась — ну так давай, переходи сюда, к нам…
Сколько их там дальше теряется в темноте — по ту сторону, уже невидимых ее взору? Армия. Невидимая, несчитаная, самая могучая на свете подпольная армия, что молча и упрямо ведет свою войну, через века и поколения, — и не знает поражения.
«Женщины не перестанут рожать». Так записал Адя в ту ночь при свете ночника на пачке от сигарет. Кто-то ему так сказал, во сне. Сказал это запомнить. А они еще удивлялись потом, что это может означать, и к чему бы такие плоские истины в таком предсмертном сне — в военном?..
Ан вот и ответ. У нее в руке.
Армия, да. Второй фронт. Нет, другой фронт — куда сильнее первого…
Две красные (уже начали темнеть) поперечные черточки на тест-полоске — ее мобилизационная повестка.
Все, что она может «от себя», над чем она властна и на что простирается ее собственная воля, — это дезертировать. Такой выход есть всегда, из каждой мобилизации. Движение черной точки из далекого света в конце тоннеля можно остановить, есть способ: можно подорвать тоннель.
Еще год назад она бы, наверное, так и сделала, думает Дарина отстраненно, как будто про кого-то чужого («дистанционно», подсовывает память словцо Адриана, и ее заполняет новая волна нежности в ответ на еще одно доказательство его в ней присутствия…). Еще полгода назад — да нет, меньше, когда это было? — ах да, на дне рождения Ирки Мочернюк, они сидели с девчонками на кухне, Ирка, время от времени закуривая и тут же заполошно («ой, что я делаю!») давя сигарету в пепельнице, размазывая по щекам тушь, рассказывала, как старается забеременеть от своего нового бойфренда и как у нее это не получается, а она безумно, безумно хочет второго ребенка, Игорчик уже большой, и она готова целовать и тискать каждого встречного младенца в колясочке, та самая вековечная женская беседа у костра, где каждая, советуя, вставляет свое «а-вот-у-меня-так-было», и всем остальным слушать интересно: принцип, подхваченный и без копирайта присвоенный Анонимными Алкоголиками, — и вдруг, в какое-то мгновение все дружно напали на Дарину, как стая куриц, заклевывая ее со всех сторон: а ты, подруга, что себе думаешь, ведь тебе тридцать девять уже стукнуло, у нас же после тридцатки всех первородок автоматом в группу риска записывают, ты что, думаешь, что ты в Англии, чего ты ждешь, что значит «не хочу», что значит «боюсь», все боятся, и все рожают, ну и дура! — и она, загнанная в угол, ответила честно и так, неожиданно для себя самой, четко, словно готовый текст надиктовывала звукооператору, — что ей слишком дорого стоило собственное выживание, чтобы она могла решиться взять на себя ответственность за чье-то еще. Она запомнила эти свои слова, потому что после них воцарилась тишина, девчонки замолчали. Не потому замолчали, чувствовала Дарина, что признали ее правоту, а потому, что слова были из другой пьесы. С другого фронта — существование которого они, конечно, признавали, и даже согласны были отдать ему положенную дань уважения, — но на самом деле, про себя, на самом-самом донышке души, всерьез его не воспринимали: они знали вещи поважнее.
Еще год назад — да, возможно. Несколько дней помучилась бы, поколебалась, поплакала — и пошла бы на аборт. Хотя тогда у нее была, между прочим, гарантированная работа с хорошей оплатой и полным пакетом социальных услуг. А теперь она на вольных хлебах. И без особенно сияющих перспектив, скажем себе правду. Как раз впору за голову схватиться: блин, вот только ребенка мне сейчас и не хватало! Когда тут не только с собой — со страной неизвестно что через полгода будет!..
И, каким-то образом, все это почему-то перестало казаться важным. Как реплики из другой пьесы, да.
Важно другое: она не сможет подорвать тоннель. Вот это она знает твердо. Сама эта мысль, отстраненная и чужедальная, из прошлой жизни, теперь вызывает в ней дробь барабанов под кожей и гудение крови в ушах, похожее на автоматные очереди с серией взрывов, — вздрогнув, Дарина смотрит на свою руку: кожа на ней покрылась мурашками. Как странно, что это ее рука. Ее ноги на кафельном полу. Ее бедро (какое большое!), покрытое пеленой ночнушки…
Ее тело, как и ее воля, больше не принадлежит ей — оно больше не она. Перестало совпадать с ней. Оказалось, что оно с самого начала предназначалось для кого-то еще. Посудина. «Непраздная».
…Потому что это уже когда-то было — она уже видела, как взорвался тоннель. Изнутри видела, такое не покажет ни ультразвук, ни иная аппаратура. Им с Адрианом это показали — нет, это только ей показали, он не видел, — Ты так застонала, я аж испугался — Это и правда было похоже на смерть — нет, даже еще раньше, это ей сразу показали с самого начала, после того первого взгляда на фото, где молодая женщина в форме УПА, втиснутая между двумя мужчинами, как меж жерновами судьбы, которую выбрала себе сама, светилась в объектив своим нездешним материнством: белая вспышка, как от тысячи одновременно взорвавшихся в космосе солнц или одновременно включенных прожекторов из темноты ночи, — и земля взлетает вверх высотным черным валом… И всё, конец. Тоннель засыпан. Никто уже не выберется.
Только стук из-под завала, неразборчивый, неравномерный, годами, десятилетиями: кто-то добивается, кто-то не сдается, рвется к выходу…
Я ошиблась, думает Дарина. Я же все время, все эти полтора года (как, уже целых полтора года? Так это мы так долго вместе?) думала, что Геля позвала меня — на свою смерть. А это была смерть ее ребенка.
Вот что ее мучило.
Только ни полтора, ни год назад, та, тогдашняя Дарина Гощинская — известная журналистка, ведущая программы «Диогенов фонарь», успешная селф-мэйд вумен, снимавшаяся для обложек женских журналов и бывшая статусным предметом домогательств для мужчин, что ездят на служебных «лексусах» с шофером, ничего такого не поняла бы. Для этого нужно было измениться.
Они, мертвые, ей помогли.
…Там, по другую сторону плаца, где горит огонь, понемногу рассеивается тьма — и за спинами трех своих парок она видит Гелю. Видит женщин рода Адриана — тех, кого знает только по семейным фотографиям: маму Стефу (Дарина впервые называет ее так для себя, мысленно, — до сих пор она была «Адина мама»), и бабушку Лину, и прабабушку Володимиру, пани докторшу Довган, и еще каких-то дам — тридцатые, двадцатые, десятые годы, начало прошлого столетия, надвинутые по самые брови шляпки котелком, шелковые ленты, высоко зашнурованные ботинки, — ну да, они же все кем-то приходятся тому, кто в ней, этот кто-то — и их также, их кровь, они имеют на него право — и соединяются в группу вместе с бабой Татьяной и тетей Люсей, словно позируя для общего свадебного фото, как же так, спокойно удивляется Дарина (если можно удивляться спокойно! — но это она уже внутренне как бы прилаживается к ним, к их погожему, всепонимающему спокойствию мертвых победительниц, которые в конце концов всё же выиграли свою войну…), — как же так, почему ей никто не сказал, что все это началось так давно, еще задолго до ее рождения, — что это от тети Гели получила в голодный год тетя Люся тот мешок муки, благодаря которому выжила мама Дарины, что они тогда и познакомились, эти две женщины, которые теперь окончательно породнились, только тетя Люся до самой смерти так никому и не рассказала, пообещала не рассказывать — и не рассказала, молодчина, но откуда я это знаю, откуда у меня такая непоколебимо заговоренная, наговоренная уверенность — или это тоже было в ту ночь, в том сне?.. Геля не выбирала меня — Геля просто пришла ко мне по следам своей муки. По следам той жизни, которую когда-то спасла — взамен той, что была в ней оборвана.