Венедикт Ерофеев - Москва — Петушки
Я даже обиделся:
— Как то есть ничего! И разве это грусть? Это просто замутненность глаз… Я просто немного поддал…
— Нет, нет, эта замутненность — от грусти! Вы, как Гете! Вы всем Вашим видом опровергаете одну из моих лемм, несколько умозрительную лемму, но все же выросшую из опыта! Вы, как Гете, все опровергаете…
— Да чем же я опровергаю? Своей замутненностью?..
— Именно! Своей замутненностью! Вот послушайте, в чем моя заветная лемма: когда мы вечером пьем, а утром не пьем, какими мы бываем вечером и какими становимся наутро? Я, например, если выпью — я весел чертовски, я подвижен и неистов, я места себе не нахожу, да. А наутро? — наутро я не просто невесел, не просто неподвижен, нет. Я ровно настолько же мрачнее обычного себя, трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне. Если я накануне одержим был Эросом, то мое: утреннее отвращение в точности равновелико вчерашним грезам. Что я хочу сказать? а вот, смотрите.
И черноусый изобразил на бумажке такую вот хреновину. И объяснил: горизонтальная линия — это линия обычной трезвости, повседневная линия. Наивысшая точка кривой — момент засыпания, наинизшая — пробуждения с похмелья…
— Видите? Это же голая зеркальность! Глупая, глупая природа, ни о чем она не заботится так рьяно, как о равновесии! Не знаю, нравственна ли эта забота, но она строго геометрична! Смотрите: ведь эта кривая изображает нам не один только жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером — бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех ценностей. Утром — переоценка всех ценностей, переоценка, переходящая в страх, совершенно беспричинный.
Если с вечера, с пьяна природа нам «передала», то наутро она столько же и недодаст, с математической точностью. Был у вас вечером позыв к идеалу — пожалуйста, с похмелья его сменяет порыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает антипорыв. Вот вам в двух словах моя заветная лемма…
Она — всеобща и к каждому применима. А у Вас — все не так, как у людей, все, как у Гете!..
Я рассмеялся: «Почему ж она все-таки лемма, если она всеобща?..»
И декабрист — тоже рассмеялся: «Коли она всеобща, то почему же лемма?..»
— А потому и лемма! Потому что в расчет не принимает бабу! Человека в чистом виде лемма принимает, а бабу — не принимает! С появлением бабы нарушается всякая зеркальность. Если б баба не была бабой, лемма не была бы леммой. Лемма всеобща, пока нет бабы. Баба есть и — леммы уже нет… В особенности — если баба плохая, а лемма — хорошая…
Враз заговорили все. «Да что такое вообще: лемма?» «И что такое — плохая баба?» «Плохих баб нет, только леммы одни бывают плохие…»
— У меня, например, — сказал декабрист, — у меня тридцать баб, и одна чище другой, хоть и усов у меня нет. А у Вас, допустим, усы и одна хорошая баба. Все-таки, я считаю: тридцать самых плохих баб лучше, чем одна, хоть и самая хорошая…
— При чем тут усы! Разговор о бабе идет, а не об усах!..
— И об усах! Не было бы усов — не было б и разговора…
— Черт знает, что вы городите!.. Все-таки, я думаю: одна хорошая стоит всех ваших. Как Вы на это смотрите?.. — Черноусый опять поворотился ко мне. — С научной точки зрения, как Вы на это смотрите?..
Я сказал:
— С научной, конечно, стоит. В Петушках, например, тридцать посудин меняют на полную бутылку зверобою, и если ты принесешь, допустим…
«Как! Тридцать на одну! Почему так много!» — галдеж возобновился…
— Да иначе кто ж вам обменяет! Тридцать на двенадцать — это 3.60. А зверобой стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего Пушкин умер, они еще не знают, а это — уже знают. А все-таки никакой сдачи. 3.60, конечно, хорошо, это лучше, чем 2.62, но все-таки сдачи не берешь, потому что за витриной стоит хорошая баба, а хорошую бабу надо уважить…
— Да чем же она хороша, эта баба за витриной?..
— Да тем и хороша, что плохая вообще бы посуду у вас не взяла. А хорошая баба — берет у вас плохую посуду, а взамен дает хорошую. И поэтому надо уважить… Для чего вообще на свете баба?
Все значительно помолчали. Каждый подумал свое, или все подумали одно и то же, не знаю.
— А для того, чтоб уважить. Что говорил Максим Горький на острове Капри? «Мерило всякой цивилизации — способ отношения к женщине». Вот и я: прихожу я в петушинский магазин, у меня с собой тридцать пустых посудин. Я говорю: «Хозяюшка! — голосом таким пропитым и печальным говорю. — Хозяюшка! Зверобою мне, будьте добры…» И ведь знаю, что чуть ли не рупь передаю: 3.60 минус 2.62. Жалко. А она на меня смотрит: давать ему, гаду, сдачи или не давать? А я на нее смотрю: даст она мне, гадина, сдачи или не даст. Вернее, нет, я в это мгновение смотрю не на нее, я смотрю сквозь нее и вдаль. И что же встает перед моим бессмысленным взором? Остров Капри встает. Растут агавы и тамаринды, а под ними сидит Максим Горький, из-под белых брюк волосатые ноги. И пальцем мне грозит: «Не бери сдачи! Не бери сдачи!» Я ему моргаю: мол, жрать будет нечего. «Ну, хорошо, я выпью, а чем я зажирать буду?»
А он: «Ничего, Веня, перетерпишь. А коли хочешь жрать — так не пей». Так и ухожу, без всякой сдачи. Сержусь, конечно, думаю: «„Мерило!“ „Цивилизации!“ Эх, Максим Горький, Максим же ты Горький, сдуру или спьяну ты сморозил такое на своем Капри? Тебе хорошо — ты там будешь жрать свои агавы, а мне чего жрать?..»
Публика — смеялась. А внучек верещал: «И-и-и-и, какие агавы, какие хорошие капри…»
— А плохая баба? — сказал декабрист. — Разве не нужна бывает и плохая баба?
— Конечно! Конечно, нужна, — отвечал я ему. — Хорошему человеку плохая баба иногда прямо необходима бывает. Вот я, например, двенадцать недель тому назад: я был во гробе, я уже четыре года лежал во гробе, так что уже и смердеть перестал. А ей говорят: «Вот — он во гробе. И воскреси, если сможешь». А она подошла ко гробу — вы бы видели, как она подошла!
— Знаем! — сказал декабрист. — «Идет, как пишет. А пишет, как Лёва. А Лёва пишет …ёво».
— Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: «Талифа куми». Это значит, в переводе с древнежидовского: «Тебе говорю „встань и ходи“». И что ж вы думаете? Встал и пошел. И вот уже три месяца хожу, замутненный…
— Замутненность — от грусти, — повторил черноусый в беретке. — А грусть от бабы.
— Замутненность — оттого, что поддал, — перебил его декабрист.
— Да при чем тут «поддал»! А «поддал»-то почему? Потому что, допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к бабе и не пить! — плохая, значит, баба! Да если даже и плохая? все равно надо выпить. Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо поддать…
— Честное слово! — вскричал декабрист. — Как хорошо, что все мы такие развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все сидят и спорят про любовь… Давайте и я вам что-нибудь расскажу — про исключительную любовь и про то, как бывают необходимы плохие бабы!.. Давайте как у Тургенева! Пусть каждый чего-нибудь да расскажет…
«Давайте!» «Давайте как у Тургенева!» Даже старый Митрич — и тот сказал: «Давайте!..»
61-й КИЛОМЕТР — 65-й КИЛОМЕТРПервым начал рассказывать декабрист:
— Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был какой-то одержимый, а тут не иначе как бес в него вошел. Он помешался — знаете на ком? На Ольге Эрдели, прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже прославленная арфистка. Но он помешался именно на Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио, как она бренчит на арфе, — а вот поди ж ты, помешался…
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели не встает, девушек не любит и в окошко не высовывается… Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ. Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда — воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду пить и курить и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
— Ну, зачем тебе именно Эрдели? Возьми ты хоть Веру Дулову взамен Эрдели. Вера Дулова играет прекрасно!
А он:
— Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу я видел вашу Веру Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и …ать рядом не сяду!
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три опять мы к нему подходим.
— Ну как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра тебе приволокем Веру Дулову?
— Конечно, — отвечает, — если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову, удавил, струною от арфы, — тогда, пожалуйста, волоките. Я ее удавлю.
Ну, что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге Эрдели, хотел объяснить ей, в чем дело, да так и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой — да нет, думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве, вечером, и грустно мне: они там на арфах сидят и играют, толстеют и пухнут на арфах, а от малого остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то, чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная. «Рррупь мне дай, — говорит. — Дай мне рррупь!» И тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все ей объяснил: она, эта м…чка, оказалась понятливее Эрдели, а для пущей убедительности я заставил ее взять с собой балалайку…