Владислав Егоров - Пасхальные яйца
Откровенно говоря, Федя слушал наставления Иннокентия Васильевича вполуха. Почти то же самое говорит им каждый день Светлана Георгиевна: «Дети! Чтобы хорошо жить, надо хорошо учиться». Врут они. Вон сосед дядя Паша, уж какой образованный, тоже, как и Иннокентий Васильевич, институт закончил, на мамкиной фабрике старшим мастером был, а сейчас работы приличной никак не может найти, тем и живет, что, когда ярмарка бывает, помогает торговкам товары разгружать.
Хорошо, что сегодня Иннокентий Васильевич позже всех пообедал. А то, как начнет с ним вести беседы, отдыхающие выходят из столовой, видят, люди разговаривают, и стесняются их отвлекать, все, что прихватили с обеда, Ольке отдают. Но в этот раз Иннокентий Васильевич поговорил с ним совсем немного.
— Ты, брат, извини, — похлопал он Федю по плечу, — что уделю твоей персоне всего несколько минут. Желательно бы поподробнее тебе растолковать принципы выживания в нашей неоднозначной жизни, но зовут неотложные дела. Закончился срок моего пребывания в вашем богоугодном заведении. Завтра рано утром ты в школу, а я на автобус и домой. По традиции устраиваю прощальный банкет. Надо кое-какие покупки сделать. Однако ты мои советы не забывай.
Иннокентий Васильевич помолчал немного, потом расстегнул дубленку, достал из нагрудного кармана пиджака красивый кожаный бумажник, пошелестев деньгами, вытащил червонец и протянул Феде:
— Возьми вот десять рублей. Используй их целевым назначением — как залог для записи в библиотеку. Прочитай обязательно про адмирала Ушакова. А потом и другие полезные книги бери на вооружение. Запасайся, брат, знаниями. Договорились?
— Договорились, — тихо пообещал Федя, хотя уже сразу решил, как потратит деньги. На червонец в киоске, что на базаре, можно купить целую пачку жвачки. Четыре пластинки он сам жевать будет, а одну подарит Ольке. Не пожадничает.
ПАСХАЛЬНЫЕ ЯЙЦА
Художник Петр Леонидович Большаков оказался в психбольнице, что в поселке Выша Рязанской области, по причине весьма прозаической — он спился, и врачи определили, что у него развивается необратимо алкогольное слабоумие, а посему его на всякий случай следует изолировать от общества. Тем более что на момент освидетельствования влачил он неприемлемое, с точки зрения тогдашней общественной морали, существование тунеядца и бродяги, не имеющего на руках хоть какого-нибудь документа, который бы удостоверял сомнительную личность.
Дольше всего, сообщил он мне в одном из писем, отправленных из «Вышской обители», сохранялась у него орденская книжка, где первой записана была самая дорогая для него награда — медаль «За оборону Сталинграда», но книжку эту со злым умыслом вытащил из кармана нечаянно заснувшего на Казанском вокзале художника дежурный сержант милиции, чему свидетелями были многие пассажиры, отказавшиеся, правда, встать на защиту пострадавшего, потому как одновременно с насильственным пробуждением Петра Леонидовича объявили посадку на поезд Москва — Ташкент.
«Но дело совсем не в этом, — объяснял в письме Петр Леонидович. — Они, рас… (тут полностью выписано было его каллиграфическим почерком матерное слово, коим обозначают людей, не имеющих четкой гражданской позиции) с мильтонами никогда связываться не станут. Как, между прочим, и англичане со своими «бобби». Только англичанин не связывается, потому что он уверен, что «бобби» всегда прав. А наш советский человек боится качать права, потому что мильтон тут же скажет, что у него запах изо рта, а при запахе ничего никому не докажешь…»
Думаю, сделанное Петром Леонидовичем сопоставление довольно убедительно свидетельствует, что вечно затурканные наши врачи с диагнозом, поставленным ему, явно напутали, хотя, конечно же, они могли принять его за диссидента, потому как художник Большаков в минуты трезвости отличался независимостью и парадоксальностью суждений. Так, он смел утверждать, что американец Торо, о таком никто тогда и слыхом не слыхивал, как философ интереснее и глубже, чем секретарь ЦК по идеологии Михаил Андреевич Суслов, а английский маршал Монтгомери внес в нашу общую победу над немцами гораздо больший вклад, чем маршал Брежнев, «хоть и увешай того до самой задницы звездами Героя».
Переписка у нас с Петром Леонидовичем продолжалась несколько лет. К праздникам посылал я ему небольшие посылочки, основным содержимым которых по просьбе адресата был блок сигарет «Дымок», пара пачек чая, конверты, писчая бумага и стержни для шариковой ручки. Видимо, Петр Леонидович переписывался не только со мной, а, может, взялся за мемуары. Жизнь он прожил богатую неординарными событиями — не говоря уже о войне, которую начал в окопах Сталинграда рядовым пехотинцем, а закончил в поверженной Германии личным художником генерала Батова. И в мирной жизни попадал он не раз в серьезные переделки и даже отсидел два года в колонии общего режима за рукоприкладство при ссоре с соседями. Я присутствовал на том суде и лишний раз смог убедиться, насколько все-таки ясным и логичным умом обладал гражданин Большаков. На традиционный в начале каждого процесса вопрос судьи, не имеется ли у него каких-нибудь оснований для отвода данного состава суда, он резонно ответил, что вопрос этот на редкость глуп, ибо подсудимый видит и судью и народных заседателей первый раз в жизни, а вот когда будет вынесен приговор, тогда и станет ясно, есть ли основания для недоверия судьям или нет.
Последнее письмо от Петра Леонидовича получил я в апреле 1987 года. Ко Дню Победы послал ему очередную посылку с обычным набором предметов, присовокупив плитку шоколада, но недели через две посылка вернулась обратно. Такое случается, когда адресат выбывает в неизвестном направлении. И хотя никакой объяснительной записки почтовики не приложили, я, не получая больше весточек из Выши, пришел к выводу, что Петр Леонидович Большаков отбыл туда, откуда, увы, уже нет возврата. Однако, не располагая официальными данными о его смерти и даже устным сообщением об этом от кого-нибудь из наших общих знакомых, которые еще в последние его годы пребывания в столице, когда он уже являл собой типичного бомжа, потеряли с ним всякую связь, я, подавая в церкви записочки «за упокой», имя Петр пишу только один раз, имея в виду бывшего своего сослуживца и соседа военного журналиста, прошедшего Афганистан, Петю Студеникина, хотя больше думаю в тот момент именно о Петре Леонидовиче. Если он еще жив, а просто, может, обиделся за что-то на меня и прекратил переписку, то там, наверху, надеюсь, простят мой грех поминать живого, а если уже упокоился, то сделают мне попущение и зачтут сразу для двух душ одно поминание.
Церковь расположена поблизости от моего дома, рядом со станцией метро, остановками трамвая и троллейбусов, так что я, отправляясь куда-нибудь в город, неминуемо прохожу мимо нее, а если учесть, что с недавних пор почти по всему периметру церковной ограды размещаются многочисленные палатки, торгующие разнообразными продуктами, от хлеба насущного до не менее насущной для русского человека водки, то доводится мне видеть старый храм с чуть наклонившейся колокольней и не единожды на дню. Не скажу, что каждый раз, но частенько вспоминается мне тогда художник Большаков, потому что именно он впервые привел меня сюда.
Было это в году семьдесят втором или семьдесят третьем, не позже, ибо в то время я еще жил в другом конце Москвы, и, помню, добирались мы до пункта назначения нестерпимо долго. А может, томительность пути объяснялась тем, что Петр Леонидович находился в состоянии глубокого похмелья, да и я, признаться, был мучим жаждой. Финансов же, необходимых для поправки здоровья, у нас не осталось. Это мы выяснили, как только проснулись, первым же делом. В то время Петру Леонидовичу никто уже не давал в долг. Меня, безусловно, мог выручить кто-нибудь из сослуживцев, но не раньше часов одиннадцати, когда по неписаному распорядку рабочего дня стекались газетчики в свои редакции. На часах же было только шесть.
Надо сказать, что смотреть на часы с моей стороны было не очень осмотрительно. Петр Леонидович тут же загорелся идеей «толкнуть» их лифтерше, которая по решению общего собрания пайщиков нашего кооперативного дома за дополнительную плату несла свою вахту с самого раннего утра, или обменять на бутылку водки у швейцара ближайшего ресторана «Гавана». После некоторого раздумья я отверг оба эти варианта. Часы у меня, увы, были с дефектом — поломанной минутной стрелкой, так что отличить ее от часовой даже мне не всегда удавалось, и швейцар ресторана, а они, как известно, мужики привередливые, на них уж точно бы не польстился.
Что касается лифтерши, то она по близорукости и свойственной большинству русских старух привычке запасаться абы чем на случай грядущего лихолетья наверняка соблазнилась бы дешевизной, если бы мы запросили за мой повидавший виды, но тем не менее тикающий отчетливо и громко, хронометр цену, равную лишь стоимости бутылки «Московской» у таксистов, продававших ее из-под полы, конечно же, с наценкой, но относительно божеской. Однако эта торговая сделка сразу бы стала известна домовой общественности, а затем и моей жене, которая вот-вот должна была вернуться из командировки. Я же никак не хотел терять в глазах и той и другой реноме добропорядочного семьянина.