Магсуд Ибрагимбеков - Кто поедет в Трускавец
Я увидел ее издали, сразу, как только она вышла из-за угла на нашу улицу. Но почему-то не пошел ей навстречу, как только что собирался, а продолжал стоять все то время, что она легко и стремительно шла по бескрайней плоскости улицы в холодном призрачном свете газосветных ламп. Она подошла ко мне и молча положила голову мне на грудь.
Может быть, из-за света ночных фонарей, придавших происходящему налет нереальности, но мне вдруг показалось, что это все как две капли воды похоже не очень красивую сцену из старой картины, которую я видел не так давно в кинотеатре повторного фильма, и я мельком подумал, что совсем необязательно чтобы темные окна окружающих зданий видели эту же сцену, да она ни была прекрасна, при моем участии. И еще я никак не мог вспомнить точного названия фильма, несмотря на то, что оно вертелось у меня на кончике языка, не мог — и все. Не то «Знак Зорро», не то «Кардинальская мантия»… А потом незаметно для себя я перестал ломать над этим голову скорее всего потому, что ведь до смехотворного ясно, как это неважно — вспоминать точное название какого-то старого сентиментального и наивного фильма, из тех, что время от времени крутят для любителей…
Ока не сказала ни одного слова, не сделала ни единого движения, она просто стояла посреди улицы, прижавшись всем телом ко мне, и я ощутил тепло ее, проникшее ко мне сквозь ткань платья и рубахи, запах ее волос и ласку ладоней, сжимавших мои плечи.
Мы проговорили всю нашу последнюю ночь, вернее весь остаток ее, до самого рассвета, это был длинный монолог, произносимый ею горячо и сбивчиво, и это так было непохоже на нее, знающую высокую цену сарказма и иронии, пристойно и разумно раскрывающих занавес ровно настолько, чтобы было позволено зрителю увидеть и услышать лишь то, что приготовил для них режиссер, и ничего больше…
Я слушал с изумлением и жалостью к ней, задавая себе вопрос, не пропустил ли я тот первый момент, когда мне надо было остановиться и задуматься, увидев во тьме искры и почувствовав запах горящего дерева и раскаленного металла, и не упустил ли я по беспечности или в силу эгоизма даже второй, уже всерьез грозящий увечьем, но все же еще не гибельный для хрупкого здания миг, когда надо было немедля сорвать огнетушитель и попытаться отогнать от крыльца и стен протянувшиеся к ним жадные оранжевые языки…
Я перестал задавать себе эти вопросы, потому что услышал ответ в ее словах, увидел его в ее глазах. Я видел пламя, с ревом вырывающееся из окон, услышал жуткий треск обрушившихся стропил и перекрытий, почувствовал на лице своем нестерпимый жар, погасить который было уже не под силу ни одной пожарной команде…
И еще она сказала, что в ее памяти останется каждая минута наших встреч, и я знал, что это правда, и что она благодарна мне за все, и что это чувство останется в ней навсегда…
Она заснула, когда было уже светло, и лучи солнца окрасили кожу ее прекрасного, совершенного по форме тела в нежный розовый цвет, покрыли прозрачным, золотистого оттенка лаком бесценную картину, не менее древнюю, чем история человечества, и это было последнее, что запечатлелось в моем сознании перед тем, как я закрыл глаза.
Это был сон без видений, душный кошмар, объявший все существо мое паническим страхом, навалившийся на меня невыносимой болью, от которой сразу же свело в судороге кисти руки челюсти. Боль разбегалась по радиальным кругам из моего левого колена ослепительными пульсирующими вспышками, сжигающими в золу нервы и мышцы, сдирая с позвоночника и костей окровавленные лохмотья. Это продолжалось вечность и продолжалось бы еще столько же, но я неожиданно очнулся и увидел над собой ее встревоженное лицо:
— Что с тобой? Что с тобой, мой мальчик? Тебе приснилось что-нибудь страшное? Ты ужасно крикнул во сне!
Я кивнул, еще в полной мере не придя в себя, но уже ощущая прилив животной первозданной радости здорового существа, благополучно добравшегося до своего жилища и как никогда до этого ощутившего всю прелесть полумрака родной пещеры и надежную толщину ее стен. И все же в самой глубине сознания страх остался, мне казалось, что исчезнувшая с дурным сном боль притаилась и ждет своего часа, пульсируя от нетерпения и жадности. Но вскоре прошло и это.
Она схватила мою голову и, прижав к груди, говорила какие-то смешные слова, очень похожие на те, что говорят своим детям матери, когда хотят их успокоить и приласкать.
Пока она была в ванной, я приготовил завтрак. Похоже было на то, что самообладание вернулось к ней полностью — мы сидели за столом и говорили на самые разные темы — начиная от ожидаемых мод наступающего зимнего сезона и сегодняшней погоды и кончая предположениями об истинных причинах визита Никсона в Китай. Это был легкий, непринужденный завтрак двух людей, чрезвычайно приятных друг другу, которым предстоит провести совместную уйму свободного времени в местности с ограниченным набором развлечений — пляжем, ресторанчиком с меню из восточных блюд и таким же трио, изредка, по заказу интеллигентных посетителей, разнообразившим дикую танцевальную программу Второй рапсодией Листа, и летним кинотеатром со своей небольшой, но постоянной фильмотекой.
Она похвалила кофе, допивая вторую чашку, к еде она не притронулась и сказала, что ей пора идти. Я попросил ее непременно написать мне из Трускавца, дав понять, что мне будет очень приятно получить от нее весточку. Она улыбнулась, это была довольно-таки грустная улыбка, и сказала, что может рассказать содержание этого письма прямо сейчас, так как никакие неожиданности в Трускавце ее не ждут, тетя, на которую она очень рассчитывала, ехать с ними отказалась (она не сказала о причинах отказа, и я не стал спрашивать, понимая, что у переутомленной жизненной дорогой тетки, пробывшей некоторое время наедине со своей дорогой кузиной, видимо, появилась острая жажда общения с другими, может быть, менее близкими, но более мобильными и жизнерадостными родственниками), сиделка, которая приходила к ним днем, на месяц уехать не может (я подумал, что скорее всего дело в ограниченных денежных возможностях), и, таким образом, в Трускавце ей предстоит довольно-таки однообразная жизнь, протекающая по уже давно известному распорядку. Я сказал, что для меня важно не содержание ее письма, а сам приятный факт его получения. И по-моему, эта фраза приличествовала моменту и была произнесена достаточно заинтересованным тоном, с оттенком сочувствия и в то же время без всякого намека на задевающую человека с самолюбием жалость. Я представил, как она катит кресло с парализованной старухой по аллее парка, по улицам, следуя по разработанному на месяц постоянному маршруту, с остановками у процедурных кабин, долгие унылые вечера, и мне стало ее искренне жаль.
Она безразлично кивнула:
— Напишу, — а потом, улыбнувшись мне, сказала: — Ничего не поделаешь, вслед за праздниками всегда следуют будни. Пошли. Мне ведь еще надо зайти в городскую кассу, там оставили мне билеты, кое-что купить на дорогу и уложить вещи.
Мы, не отпуская такси, зашли в городскую кассу и взяли билеты, и я запомнил номера вагона и их двухместного купе, а потом отвез ее домой.
— Мы попрощаемся здесь, — сказала она, когда мы вышли из машины и остановились у ее подъезда.
Мы поцеловались. Это был торопливый поцелуй на глазах у водителя и прохожих.
— Я тебя всегда буду помнить — сказала она.
— Я тоже буду тебя помнить. Я не прощаюсь сейчас с тобой. До встречи вечером на вокзале,
— Не надо, — сказала она. — Не приходи меня провожать. Я не хочу этого.
Это меня удивило, но потом мне пришла в голову мысль, что ей будет неприятно, если я увижу, как будут поднимать и вталкивать в дверь вагона кресло с ее матерью. Я не стал настаивать.
— Может быть, нужна моя помощь в чем-нибудь?
— Нет. Я бы сказала. Поцелуй меня и уходи.
— Я буду с нетерпением ждать твоего приезда, — сказал я. — Позвони, как только приедешь.
— Хорошо, — что-то в выражении ее лица показалось мне странным, и это не давало мне покоя. Странным и непонятным. Я думал над этим в машине всю дорогу до института, но так ничего определенного и не решил, потому, что никак не мог согласиться с собой в невозможном, в том, что при моих последних словах она посмотрела на меня с выражением на лице и в глазах явственного любопытства, и, что было бы невыносимым совсем, если бы все обстояло так, как мне показалось, с оттенком насмешливого недоверия и горечи.
Первой, кого я встретил в коридоре, была Седа, секретарша Директора. Длинноногое, милое и привлекательное создание — она поступила на эту работу приблизительно в одно время со мной. Внутриинститутская статистика утверждала, что среди вновь поступивших молодых сотрудников не было ни одного который не просидел бы в приемной шефа без надобности какое-то более или менее длительное время, безуспешно пытаясь наладить с ней более тесные контакты. Каждый год она брала месяц отпуска для того, чтобы сдать вступительные экзамены в институт, и каждый год возвращалась на работу раньше срока из-за проваленного экзамена. А потом, полтора или два года назад, она взяла отпуск на шесть месяцев, декретный, и это уже после того, как вышла замуж за особенно настойчивого молодого сотрудника.