Леонид Зорин - Кнут
Весь этот сгусток державной силы был разрежен служителями искусства — так некогда, в давние времена, цветы, изогнутые венцом, осеняли чело сурового цезаря. Проплыли три грации с лебяжьими шеями — непостижимая Белобрысова, всегда упоительная Горемыкина и элегическая Снежкова. Прошла директор Художественного Центра мощная дама Анна Бурьян, а рядом с ней пианист Лавровишнев с власами, падавшими на плечи. Явились прославленные новаторы Федор Нутрихин и Глеб Вострецов, на диво естественно и органично вошедшие в великолепный ансамбль. Было приятно сознавать, что две беззаконные кометы вписались в расчисленный круг светил.
— И всех-то ты знаешь! — не то с восхищением, не то с испугом глядя на Дьякова, завистливо выдохнул Подколзин.
— Такая работа, — откликнулся Дьяков.
"Господи, всем элитам элита, — подавленно размышлял Подколзин. — Зачем я здесь? Нелепость, нелепость…"
Это привычное уничижение, оставшееся от прежних лет, казалось, нельзя было объяснить в дни славы и громкого признания. Но в доме на Рогожской заставе Подколзин никак не мог перестроить свои отношения с действительностью. Все, что он и читал и слышал в последнее время о неком Подколзине, касалось не его, а чужого, ему не знакомого человека. Реальными были кровля и стены, дышавшие воздухом слободы, реальным был дядя, ежевечерне накачивавший себя до одури, все остальное было игрой смуглого зеленоглазого демона.
Вот и сейчас он ощущал нечто странное, неподконтрольное разуму. Он силился постигнуть, понять, что же такое происходит в эти минуты вокруг него. Нечто невнятное, нечто смутное, царапающее, скребущее сердце, мешало нормальному самочувствию и упоенному созерцанию. И вдруг прояснилось: все эти люди, кто прямо, кто искоса, кто украдкой — все они на него посматривают. Однажды так уже было — в театре, но здесь не театр, здесь Главный Зал, здесь думают только о вертикали, о том, как половчей ее выпрямить и понадежнее укрепить.
Конечно, ему это все мерещится, вот и дошло до галлюцинаций, такое не может произойти даже при той безумной жизни, которой он жил, начиная с марта.
"А, впрочем, — обожгла его мысль, — все может быть значительно проще. Они обнаружили чужака и, видимо, спрашивают друг друга: кто он и по какому праву он обретается среди нас, кто допустил его в наше общество? Кто-то из них шепнет словечко кому-то из этих бодигардов в почти одинаковых синих костюмах, к нему подойдут, и старший отрывисто, безжалостно скажет: — А взять самозванца! — Однако ж, у меня приглашение! — У вас приглашение? Любопытно. А вы уверены, что оно — ваше?".
— Послушай… — стыдливо признался он Дьякову. — Мне кажется… Что на нас… все смотрят.
— Нет, не на нас, а на тебя, — лениво поправил его Яков Дьяков. — Естественно. На кого ж им смотреть? Готовься. Захотят познакомиться.
Подколзин взглянул на него ошалело, но Дьяков был так же невозмутим. Лишь резвые искорки заплясали в зеленых очах, но тут же погасли.
— Еще раз напоминаю: ни слова.
— Что значит "ни слова"? — спросил Подколзин не то со стоном, не то со всхлипом.
— Будут к тебе обращаться — молчи.
— Но это же хамство.
— Не бери себе в голову. Делай что тебе говорят.
Мощная дама Анна Бурьян остановилась около них, вальяжно оттопырив губу, сказала сиплым прокуренным басом:
— Яков Яныч, не будьте монополистом. Познакомьте меня наконец с Подколзиным.
Но Дьяков не успел ей ответить. С этой же просьбой к нему подступились Гузун и Белугина, телеведущие Фиалков, Стратонова, Карасев и почтительно замерший Арфеев.
Не размыкая сомкнутых уст, Подколзин едва успевал наклонять и вновь задирать свой подбородок. Он чувствовал себя, как на палубе, — пошатывало в разные стороны. Качалась и люстра под желтым куполом, и точно ветер к нему доносил какие-то пылкие междометия, наскакивавшие друг на друга слова.
— Георгий Гурыч…
— Подколзин…
— Кнут…
— Ну наконец-то…
— Затворник.
— Кнут.
— Вот он какой…
— Спасибо.
— Кнут.
Пробившись к Подколзину поближе, рядом внезапно оказались Федор Нутрихин и Глеб Вострецов. Каждый из них рассказал Подколзину много занятнейших новостей. Глеб Вострецов недавно был в Лиме, где знакомил перуанскую публику с самыми свежими сочинениями. Выступления прошли триумфально, он был приглашен на дружеский ужин к великому Марио Варгасу Льосе, в конце которого славный писатель просил передать привет Подколзину.
Ничуть не менее интересным было рассказанное Нутрихиным, посетившим в своей последней поездке Париж, Барселону и Каракас, там с оглушительным успехом вышли его последние книги. Хотя Нутрихина и огорчило общение с Франсуазой Саган, по-прежнему пребывающей в кризисе, его порадовало, что имя Подколзина известно во всех трех городах очень серьезным интеллектуалам. На пресс-конференциях несколько раз допытывались у него журналисты, что же он думает о Подколзине, и он, разумеется, ему выдал самую лестную аттестацию.
Хотя подколзинская голова гудела от всего, что он слышал, хотя моментами и казалось, что живет она сепаратно от тулова, качаясь в этом оранжевом мареве совместно с люстрой под потолком, Подколзин все-таки понимал, что оба великих постмодерниста, ревниво поглядывающие друг на друга, сейчас вдохновенно творят легенду про Марио Варгаса, Франсуазу, пресс-конференции в Венесуэле. И тем не менее было приятно. Нечеловеческих усилий стоило не разжать свои губы и не поддержать разговор. Но Яков Дьяков стоял с ним рядом, и оставалось лишь улыбаться.
Толпа раздвинулась, и Подколзин увидел веер Клары Васильевны, а вслед за ним и ее саму.
— Куда вы делись, злой человек? И где же обещанная фотография? — спросила она его с укоризной. — Это все Яков Яныч вас прячет.
— Монополист, монополист, — неодобрительно прохрипела мощная дама Анна Бурьян.
— Ни в чем не повинен, — ответил Дьяков, и черный клок, прикрывавший чело, слегка приподнялся, как бы свидетельствуя, что его хозяин говорит правду, только правду, ничего, кроме правды. — Георгий Гурыч — особый случай.
К Подколзину, тяжело отдуваясь, приблизился тучный человек и горячо потряс его руку.
— Прошу вас помнить, что я всегда всецело в вашем распоряжении.
Отвечая на это рукопожатие, Подколзин заметил, что все вокруг смотрели на толстяка с уважением и даже с некоторым искательством. Он вопросительно взглянул на Дьякова, и тот шепнул ему еле слышно:
— Золотарев, знаменитый проктолог, к нему записываются за два года.
Внезапно все вокруг расступились. В сопровождении Семирекова к Подколзину шел сухощавый шатен, подтянутый, с безупречной выправкой, с ясными любящими глазами.
— От всей души рад вас приветствовать, глубокоуважаемый Георгий Гурьевич, — произнес он, по-мужски пожимая подколзинскую влажную длань. — Рад видеть здесь автора произведения, которое скоро, как я надеюсь, займет свое место на книжных полках. И — подобающее ему место.
Каждое слово он выговаривал раздельно, вбивал гвоздь за гвоздем. Подколзин собрался было ответить, но, вспомнив про дьяковский запрет, только наклонил подбородок.
— Мне доставляет удовольствие сказать вам, — продолжил меж тем человек с пружинистой офицерской выправкой, — администрация ознакомлена с наиболее важными положениями вашей фундаментальной работы. Убеждены, что труд вашей жизни послужит дальнейшей кристаллизации нашей национальной идеи, становлению гражданского общества в берегах направляемой демократии.
Толпа вокруг на глазах увеличилась. Было такое впечатление, будто она раздалась в боках. Люди, недавно еще дефилировавшие, дивным образом оказались здесь же, даже несколько оттеснив бодигардов, — в нужное время в нужном месте. И Сельдереев, и Крещатиков, и Мукосеев, и Марусяк. Теснились Зарембо и Триколоров. И темпераментный Гордонский выглянул из-за левой щеки. Приблизились Горбатюк и Агапов. Одухотворенный Арфеев всем видом выразил понимание исторической важности момента. Впрочем, такое же выражение было и на лицах всех прочих. У Доломитова, у Груздя, у Горемыкиной, у Снежковой и у загадочной Белобрысовой. Клара Васильевна в этот миг выглядела еще величественней. Улыбался лишь один Семиреков, организатор удавшейся акции. Он подмигнул Якову Дьякову, после чего они обменялись многозначительным рукопожатием.
Меж тем обаятельный сановник вопросительно взглянул на Подколзина ясными до белизны глазами, полными отцовского чувства. Подколзин затравленно огляделся. Дьяков неприметно кивнул.
Подколзин сказал:
— Благодарю.
То было первое (и последнее) слово, произнесенное вслух, и оно произвело впечатление. Воздействовал, к тому же, и голос, также услышанный всеми впервые (за исключением Клары Васильевны), — высокий, вибрирующий, улетающий. В нем угадывались отрешенность от мира, склонность к аскезе и суверенность.