Леонид Бородин - Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
Конечно! Ручей стал Байкалом, и это запросто доказать. Если бы он просто сливался в Байкал, то когда-нибудь Байкал переполнился бы. А он уже сколько лет — и никак! Значит, ручей не прилился, а превратился. И все, кто раньше смотрел, думали, что он просто приливается, а он все время превращается, и, наверное, ему хорошо, хотя когда превращается, о том ничего сказать не может, за чужие ухи боится.
Вот если б он, Колька, так мог — на время, конечно — взять и превратиться в Байкал: лег, раз — и растекся, и чтоб не только в длину, но и в глубину тоже, а потом захотел бы и назад стекся! Назад обязательно. Потому что ему, как тому самому ветерку, тоже нравится жить собой. И жить вообще интересно, и мама, и дядя Саша… Это же надо, как ему повезло с дядей Сашей! Все мальчишки завидуют…
Но Колька не сразу… Он долго проверял этого самого дядю Сашу — старшину. Чего это он к маме лепится? Все его страсть как уважают, а он, длинный, над мамой аж загибается сверху, чтоб угодить. И голос совсем не такой, как когда над солдатами командует. Подозрительно. Мама, когда подозревает, что, положим, искупался без разрешения, нахмурится, и у ней меж бровей две сердитые складки образуются. Вот однажды, когда мамы рядом не было, а дядя Саша был, Колька ладонью лицо прикрыл, нахмурился, как мама делает, пощупал пальцами — две складки точно как у мамы, — чтоб складки не распрямились, только руку от лица убрал и так снизу глянул на дядю Сашу. А тот ему:
— Ты чего на меня косишься, как фриц на «катюшу»?
Присел на корточки. Тут ему Колька и врезал.
— А ты чего к мамке мылишься?
— Честно?
— Ну.
— Мамке не скажешь?
— Не скажу.
— А вот из-за тебя все.
— Как это? — ахнул Колька.
— Да вот так. Папки-то у тебя нету. Факт?
— На войне убили.
— Ну и что? Одного убили, другой должен быть. Потому что неправильно. Без папки.
Колька даже засопел от волнения.
— Присмотрелся, понимаешь, я к тебе, а ты ниче парень. Надо, думаю, стать твоим папкой. Ну, с тобой-то мы договоримся, я мужик-то, сам видишь, нормальный. А с мамкой твоей, скажу тебе, непростое это дело. Тут стратегия нужна. Знаешь, что такое стратегия?
Колька головой замотал, на голос не понадеялся: почему-то иногда противная писклявость прет, хоть ладошкой затыкайся.
— Кузнечика ловил? Ну вот, сам знаешь. Скрадываться надо так, чтоб тень от ладошки раньше на него не упала. Испугается, скок — и нету. Подход к твоей мамке нужен. Давно одни живете. Привыкла. А если я к ней без подходу — хочу, мол, стать папкой для Кольки вашего, дорогая Лизавета Матвеевна, — она гляделками хлоп-хлоп да и скажет: шел бы ты, Александр Демьяныч, по нечетной пути до самой тунели, а то и подальше. Моему Кольке и без папки хорошо. А ведь нехорошо? Ну, не совсем хорошо, так?
Тут Колька насмелился и глянул дяде Саше прямо в глаза. Если б такой папка, это ж вообще!..
— Ну так вот. Значит, разговор наш секретный. Знай сопи себе в обе дырочки и будто ни о чем ни ухом ни рылом, понял?
— Это как — ни ухом?..
— Ну, будто бы ниче не знаешь, ниче не понимаешь и вообще лопух лопухом. А я, думаю, к осени, глядишь, это дело проверну. Тогда мы ей все и расскажем, как мы с тобой загодя сговорились на доброе дело. Давай пять на секрет!
Тут они стукнулись ладошками, как на секрет положено, дядя Саша колькину пятерню всю загреб в кулак — ни один палец не торчал — и сжал до боли, но Колька даже не поморщился.
После того секретного уговора Колька уже не удивлялся, если ему предлагалось покататься на лошади, разобрать винтовку, постоять по стойке «смирно» рядом с часовым у тунели под деревянным грибком и даже — о том и помечтать не смел! — стрельнуть из пулемета на стрельбище! Чего ж удивляться-то, если все эти чудеса проделывает будущий папка? Нормально. Только вот мама иногда вела себя как-то странно. Нет, она не мешала дяде Саше счастливить Кольку, не мешала, но все одно — хмурилась. Думала, наверное, что дядя Саша просто чудачит, и никак не могла догадаться, что он хочет стать папкой. Так уж хотелось ей подсказать, ну совсем невтерпеж. Порой даже злился Колька на мамину недогадливость и рот уже раскрывал, чтоб проболтаться, да вовремя спохватывался, и тогда мама говорила: «Рот закрой, а то шмель залетит и язык прокусит». Шмелей Колька страсть как боялся. В Слюдянке, где они раньше жили, шмелей не бывало… Но там вообще ничего не бывало. Байкал, положим. Вроде бы и совсем недалеко — из окна видать. А много ли раз он бывал на Байкале? Совсем несколько и только с мамой. Чтоб до Байкала дойти, надо через столько железнодорожных путей перетопать, а поезда туда-сюда, туда-сюда, да как засвистят, аж ноги в коленках подгибаются. В этой самой Слюдянке будто вообще жизни не было, а началась она, жизнь, здесь, да еще как началась!
А мама нет! Мама этого не понимает. Вечером придет с работы, сядет на стул, руки на коленях сложит и сидит такая прямая-прямая и будто даже не моргает и вокруг ничего не видит. Потом спохватится и засуетится по комнате даже совсем не по делу или скажет что-нибудь такое, что вообще низачем. Например, почему он, Колька, с мальчишками не играет, а все с солдатами да с солдатами таскается и дяде Саше уже, наверное, надоел… Ну ниче не понимает! Будто не знает, что в ближних домах мальчишек-сверстников совсем нет, одни девчонки. А что до мальчишек, так любой из них не отказался бы у солдат потолкаться…
Как-то в середине дня сидел Колька на горе над гарнизоном и смотрел, как солдаты на турнике крутятся. Не заметил, как забрался к нему Коклов — его почему-то никто по имени не называет, а все Коклов да Коклов. Подмигнул Коклов Кольке и упал рядом на траву.
— Старшину высматриваешь? Скажу, фартовый ты парень.
— Какой?
— Удачливый. Наш старшина — мужик что надо. Если твоя мамка дурой не будет, детство тебе обеспечено.
— Мамка не дура, — обиделся Колька.
— Еще бы! Старшина, как есть, созрел для хомута. Жаль, моя маманя старая, а то я б ее выписал на перехват. Папанька-то мой еще на финской пропал, она без него совсем загнулась в колхозе. Потому ты фартовый, а я вот нет. Понимаешь, поздно родился. На меня войны не хватило, и теперь вся жизнь наперекосяк. Одна дорога — на сверхсрочку да в полковую школу. Глядишь, к другой войне взводным, а то и ротным…
— К какой другой?.. — похолодел нутром Колька.
— Не дрейфь, малый, теперь все войны будут быстрые. Америкашек последних поколотим — и тогда мировым гуртом к коммунизму… Ать-два, и там…
— А на эту другую… дядя Саша тоже?..
— А как же! Глядишь, и до генерала дослужится. А в мирное время старшине в генералы ходу нет.
Если война быстрая и если генерал — это, конечно, здорово… Ну а вдруг по нечаянности да убьют! Нет, уж лучше пусть как есть — старшина. Пусть даже лучше в гражданские уйдет и будет как все мужики, но чтоб живой… К тому же Колька вспомнил, что старшина не раз обзывал Коклова баламутом. Теперь искоса смотрел на него, развалившегося на траве и травинку жующего, смотрел и не любил его, баламутного. Заронил он в Колькино сердце тревогу, как будто крохотного змееныша за пазуху сунул. А тут еще мама вечером уперлась — ну ни в какую: не пойдешь, и все, на дяди-Сашину лекцию о международном положении, потому что дошколятам не положено! Хотел ей про кокловское баламутство рассказать, да уж больно радостно собиралась она в клуб, не решился настроение испортить. Приказал себе ни за что не заснуть, дождаться маминого возвращения и расспросить…
Но и два часа прошло, и три, как веки пальцами ни подпирал, падали. Совсем засыпая, еще вспомнил слова из песни, что мама петь любила: «Позабыл знакомый путь ухажер-забава. Надо влево повернуть — повернул направо». Так и представил себе, что, как обычно после кино провожая маму, дядя Саша, вместо того чтобы свернуть к железнодорожным путям, к Байкалу, свернул в падь. И теперь «шли они рука в руке» по пади в самый лес, и кто знает, когда мамка спохватится и скажет: «Ой, куды ж это мы забрели? Никак, за кудыкину гору! А как же там мой Колька один, ведь не спит, ведь дожидается!»
— И дождусь! — сказал Колька, рыбой заплывая в сон.
7
Никто-никто не знал тогда еще, что это последняя лекция Александра Демьяныча, когда он при погонах. Правда, ходили уже слухи, будто должны скоро всю воинскую часть, что охраняла тунели, перевести куда-то под Читу. Мы, мальчишки, считали, что это, должно быть, козни японского шпиона капитана Свирского: никак, поближе к своим япошкам намылился. Слухи были, но веры в них не было: зачем в худое верить? Верить надо в добро. И как раз вот эту самую веру в добро старшина Нефедов и вселил-втолковал жителям нашего поселка на лекции, что состоялась через несколько дней после больших стрельб.
А начал он так:
— Товарищи, все знают поговорку: гром не грянет, мужик не перекрестится. Ну, товарищи, наши все громы отгремели, потому нам с вами креститься нужды нет. Теперь эта поговорка не про нас. Теперь она про рабочих и крестьян всяких америк и англий, тридцать лет они пыхтели — терпели при себе капиталистов и других эксплуататоров и дотерпелись, пока не приспичило. Ничего плохого не хочу сказать о трудящихся Америки или Англии, но мужик он везде мужик. Пока жареный петух не клюнет в одно место, будет сидеть и чесаться. Когда мы революцию делали, они чесались, потому что натаскали империалисты с колоний всякого добра и мужику кое-что перепадало. Теперь дармовщина кончилась, и что мы имеем?