Александр Иличевский - Дождь для Данаи (сборник)
Не один раз и не два в своих путешествиях я сталкивался с настоящими опасностями. И каждый раз меня спасала благоговейная последовательность в своей кротости перед ними. Я старался не лезть на рожон и вести себя не заносчивей травы.
Тем не менее со мной приключалось немало занимательного. Например, однажды, заблудившись в низовьях Волги, снедаемый внимательным солнцем, я проплутал целый день по степному острову, между Ахтубой и Мангутом. Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова темно кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в роскошных духовитых травах. Почуяв меня, они взметывались, — и я обмирал перед красотой демонической мощи: вспыхнув, кони неслись кончакским гнедым ветром, блистающим глянцем мышц, стрелами шей, токами грив. Избегая быть затоптанным, я мчался Робинзоном и прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк. Уже на закате, теряя сознанье от солнечного удара, я спасался верхом на ветле от волчат, в конце августа экзаменуемых стаей на травле. Тогда, насмерть заеденный комарами, я был подобран степняками с займища «Рассвет». Пастухи нашли меня по босым следам. В поисках они верхом обследовали весь остров. И нашли вовремя: волчки, бросив гонять лошадей, обратили свой нюх и азарт на меня. Пастухи были добры ко мне, дали ночлег и ужин — и, прощаясь, я заверил их: если они только пожелают, мой дом в Москве станет их домом.
Под Сарай-Бату — «нижней» столицей Золотой Орды, в шторм, наискосок против шквального ветра, на переламывающейся, заливаемой волнами байдарке, в лук сгибая весло, поперек уклоняя от волны борт, я бесконечно пересекал горло Ашулука. После чего на том берегу, переводя дыхание, оторопело глядя на разгулявшуюся, бегущую бурунами реку, взахлеб пил пиво «Волжанин» — в компании с археологами: они рыли раскоп в надбрежной ордынской помойке и видели мой заплыв. (Эти археологи подарили мне набор глазированных черепков с кобальтовой арабской вязью. Вернувшись, я склеил из них пиалу. Археологи показали мне печь в раскопе: основание ее кладки относилось к временам Орды, а верх составляли гербовые кирпичи петровского времени. Оказывается, на этих печах варили селитру. Изготовленным из нее порохом русские войска громили шведов под Полтавой. Эпоха Петра Великого, открыв здесь пороховой промысел, наименовала это татарское поселение Селитренным. Что стало вторым рождением для Сарай-Бату, давно пришедшего в упадок. С тех пор как Тамерлан обломал нашествием северную ветку шелкового пути и пустил караваны прямиком в Сирию, в течение лишь десятилетия иссушенная степь поглотила улицы, базарную площадь, а дома превратила в детали своего ландшафта. А некогда, в XIV веке, Дворец Батыя был украшен висячими садами, лазурными гаремами, караван-сараями, оснащен водопроводом и канализацией; тысячные стада паслись у его стен, на заливном берегу Ахтубы. Население тогда насчитывало 70 тыс. человек — против 40 и 50 тыс. в Лондоне и Париже — соответственно и без удобств. Кстати, археологи обратили мое внимание на интересный факт. Почти все исторические центры Нижней Волги и Каспия находятся в зонах месторождений полезных ископаемых, имеющих стратегическое значение. Причем открытие этих месторождений случалось исключительно постфактум — уже после того как эти центры переставали играть ведущую роль в регионе.)
И вот, побазлав так по душам с археологами, я пешкодралом валил дальше на юг, через зыбистые озера рыжих песков, через вытоптанные, подъеденные до миллиметра родовые пастбища, многовековые, ровные и плотные, как ковер падишаха, поросшие островками верблюжьей колючки, непроходимой в сандалиях. Я шел мимо мрачных кладбищ кочевников, где в тишине, раскачиваемой стрекотом саранчи, среди полураскрытых могил, с сидящими в них полукружьем серыми мертвяками, горели рослые вечные огни сочащегося из-под почвы газа. У этих кладбищ, уставленных обряженными тряпками шестами, которые живо кривлялись в отсветах пламени, — я ночевал, сквозь усталость упиваясь жутью… А на рассвете, рассмотрев повсюду под ногами россыпи монет — ритуальные подношения, я заламывал зигзаг на юго-запад, обратно в Дельту. И вскоре пробивался кабаньими стежками по плавням, в одном месте километра три бегом спасаясь от нагона солоноватого прилива, со взморья нагнетавшегося моряной. Не успев собрать байдарку, я долго шпарил по колено в воде. Хотя и был в спасжилете, я холодел от знания, что при такой моряне можно запросто сгинуть — погружаясь по грудь, по шею, — по примеру египтян, в плавнях Черного моря.
Потом, в Заповеднике, я дважды попадал в мрачные ловушки чилима. Это были узкие протоки, так густо заросшие водяным орехом, что сквозь них невозможно было продраться. Весло вязло, работая вхолостую, лодка стояла на месте. Спрыгнуть за борт, чтобы протолкнуть байдару к чистой воде, — было невозможно: глубина покрывала мой рост «с ручками». Приходилось тяжко пятиться и потом долго, в обход, лавировать по протокам, свирепея от путаницы их течений.
И дальше, простившись на Дамчике с Заповедником, я брел по размягченному зноем шоссе, обгоняемый плетущимися от перегруза дагестанскими, азербайджанскими, иранскими, турецкими трейлерами, следовавшими в Махачкалу, Дербент, Сумгаит, Баку, Ленкорань, Астару…
На Апшероне я обмер от вида мест пропавшего детства, от которого остались лишь контуры ландшафта. Я решил обойти полуостров по берегу моря. Через нобелевский поселок Насосный я вышел в Джорат и побрел к Бильгях. Отлежавшись на пляже под Пещерой Разина, набрался сил и, гонимый нашествием ватаги купальщиков из местного дурдома (синьковые пижамы, халаты, платки, панамки, дудки, слюни, бычьи взгляды — и ровное гудение, хождение в кружке, и в море, по колено), двинулся дальше — в Бакинский порт. Наведя справки, как можно морем добраться до Ленкорани, — через два часа, задыхаясь от напора воздуха, я мчался по волнам, прильнув пластом к вибрирующей палубе торпедного катера.
Невиданная Ленкорань, где родился мой прадед, и ее субтропические окрестности поразили меня. Там, в лазоревом краю охотничьего царства Сефевидов, до смерти пугаемый безмолвными болотными лунями, вдруг срезавшими воздух над самой макушкой, донимаемый на стоянках камышовым котом, преследуемый круглосуточным скулением шакала-прилипалы, в окружении хохлатых пеликанов и «огненных гусей» — фламинго, я дважды тонул в прожорливом баттахе — жирном иле Гызыл-Агача, заповедном заливе, птичьем царстве Персии…
5Да, Москва всегда мучила и морочила меня, вынимала с потрохами душу. Зиму напролет я был жив только мыслью о том, что в июне сорвусь куда-нибудь, куда размышлением призовет меня земля.
И вот, уже следующим летом, погоняемый поиском подтверждений хейердаловских корреляций Кавказа с прикаспийской прародиной, — я отправился в Колхиду. Чего там только со мной не приключалось. Там я дичал от подножного корма в горах над Пицундой. Вместе со зверьем бежал от лесного пожара. Чуть не насмерть травился древесным духом, ночуя в молниевом разломе ствола исполинского анчара. Встречал далеко за Агепстой пещерных молчальников. Три немых монаха жили в средневековом скальном монастыре. Я нашел их по дыму, шедшему из расселины: они готовили ужин в келье-пещере, завешанной на входе полиэтиленом. Угощая меня перепелиной яишней, монахи оживленно осведомлялись записочками об абхазской войне, о событиях в мире.
Помню, спасшись от пожара, только сутки спустя я очнулся, обнаружив себя в овраге вместе с мертвым обгоревшим белым волом. И теперь стоит лишь прикрыть глаза, вспоминая, как внутри возникает огромный мученический взгляд быка, полный ужаса и печали…
В Зырхских горах я даже бывал в заветном плену у помешавшегося от одиночества егеря Анастаса. Обреченный на гостеприимство безумного грека, держась за хвост егерского Пегаса, я ходил по заповедным наделам Ачмардинского угодья, охотился с фотоаппаратом на пятнистых оленей; руководимый лайкой Настей, собирал вонючие трюфеля в корнях грабов и буков, посещал горные пасеки и, лежа под урчащим медогоном, объедался синегорским сбором — с цветов акаций, каштана, кипрея, тимьяна…
А у Михайловского перевала над Геленджиком я однажды просидел на дубке до рассвета, томясь кабаньей осадой. Два секача, окруженные молодняком, толпились, топтались внизу, у подножья, и, подрывая корни, пытались свергнуть меня на поживу. Тогда впервые — за всю перипетийную череду путешествий — иррациональный азарт диких свиней, обожравшихся каштанов и желудей, заставил меня содрогнуться.
Наконец, я страдал малярийной лихорадкой на берегу озера Рица, мучась в палатке галлюцинациями морских сражений. Под глубоким горным небом, полыхая горами оранжевого пламени, раз за разом на меня накатывали турецкие линейные корабли, фрегаты; юлили галеры, щетинясь, подымая весла по бортам — как накладные ресницы моргали в ладони. Зажигательные снаряды беспорядочно метались, будто ракеты обрушившегося фейерверка. Над гладью озера в золотисто-смуглых сумерках бухты Чесма горел турецкий флот. В совершенном безветрии на полных парусах кораблей, как на экране летнего кинотеатра, — шла фильма с пунктиром моей жизни, — и пушечные ядра, укрупняясь вращением, с баснословной точностью ложились у меня между глаз прямым попаданием.