Елена Крюкова - Тибетское Евангелие
Но быстренько оглянувшись по сторонам: зырк-зырк! — накинула на омулей клетчатый шерстяной платок. Словно спящих пледом укрыла.
— А чо, — присунулась ко мне, а я стоял очень с нею рядом, и все сильней слышал от нее сладко-горький тошнотный дух самогона, — а ты, дедок, как нащет омулечка? Щас взвешу, сговоримся!
Я весело глядел на ее чересчур румяное, кирпично-бордовое лицо. И она так же радостно таращилась на меня.
Я незаметно вывернул руку назад и попытался нащупать на спине дорожный мой узелок. Там, я помнил, лежал мой драгоценный вяленый омуль, перед уходом навсегда из дома в скитальную торбу засунутый. Рука встретила пустоту. Я растерялся. Краснолицая торговка мгновенно пой мала изменение в моем лице. И углы ее губ скорбно опустились.
— Бомж, ну да, конешно, — сказала тихо, самой себе. И громко уже — мне:
— Шатаетесь тут! Слямзить бы каво только!
Я все стоял, стоял около чудесных рыб и напряженно думал о том, где я потерял узелок.
— Нет, я не…
Бабенка не слушала.
— Пшел вон!
Мои глаза не отрывались от ее глаз. Будто серебряная паучиная пряжа дрожала в морозном сизом мареве, соединяла наши пульсирующие зрачки. Внезапно что-то невидимое легко вышло из меня, и я увидел себя и бабу как бы со стороны. Немного сверху… с высоты. С небольшой высоты; так, в два человеческих роста примерно.
Я видел свое тело, стоящее перед лотком и орущей торговкой; видел разложенных на прилавке и под стеклом, подсвеченным лампами и, вот чудо, еще и двумя свечами, настоящими огарками, дивных царей-осетров, богатыря-чира, моих милых омулей; видел соседнюю с нами торговку, она торговала копченой и соленой рыбой, и радужно-нефтяно, тускло-восково блестели срезы толстых, мощных рыб в призрачном свете раннего утра, на лютом морозе, в свечной допотопной подсветке. «Свечи зажигают, как при царе Горохе», — подумала моя веселая душа, на миг выйдя из жалкого, дрожащего тела.
— Эй ты! В тюрбане! Ты! — крикнула торговочка копчушками, она помоложе была и покрасивей, чем товарка. Шапочку кокетливо сдвинула на затылок — мол, мороза не боюсь! В мочках ушей нагло посверкивали в лучах фонарей, заставляя вообразить себе не черемховский рынок, а бал в дворянском собрании, маленькие алмазные горошины. — Да, ты, давай греби сюда!
Я видел сверху, как тело мое сделало один, другой нетвердый шаг к бойкой бабенке. И мысль была: «Ударит? Оскорбит? Упрашивать начнет, чтоб ее рыбину купил?»
Тело по имени Василий, я это помнил, тихо подошло к торговке. Бабенка глядела на голодные глаза, вставленные под желтый, смертный свод чужого черепа, под наверченный из битого молью чужого шарфа клоунский тюрбан.
И, я это видел сверху и не умопомрачился от счастья и чуда, — бабенка эта, молоденькая, в алмазных сережках, схватила вдруг с прилавка своего, из-под стекла, где горели, как на елке, свечные огарки, рыбину, омуля соленого — и протянула мне, далекому и слабому от голодухи телу моему! Я видел, как мои руки схватили омуля и, жирного, прекрасного, прижали к груди.
— Польто жиром обляпашь, дурак! — крикнула алмазная торговочка. — Жри! Лопай!
И я видел сверху и сбоку, паря над покрытыми инеем рыночными навесами, как тело мое стояло и на морозе, причмокивая жадно, ело дареного серебряного омуля. И я, если бы мог, заплакал бы от радости. Да стыдно мне было: мудрецы пламенны, они не плачут, было так сказано в той рваной книжке Петровича без начала и конца.
— Да-а, — длинно, протяжно вздохнула первая торговка, стерегущая осетров и свежих омулей, и зычно, трубно высморкалась в необъятный носовой платок. — Сколько щас этих, ну, этих развелось! И ведь не прикажешь ему работать!
Вишь, слабый да старый! Свое — отработал! А пеньсия… ну стыд сказать ведь, што у нас за пеньсия в Расеи…
Зубы мои жевали омуля. Кажется, мололи даже кости. Рот плюнул особо острую кость, нос втянул тонкий, солено-терпкий, нежный запах.
И синий призрачный плащ далекого Байкала, где, я знал, живет мой единственный Свет, плеснул в мое тело с небес, и досягнул моей души, и напомнил: не стой на месте, о путник, иди, всегда иди вперед, чтобы достигнуть того, чего желаешь ты и что суждено тебе небесами.
Иди скорей ко мне, сказал мне налетевшим ветром Байкал, я твой царь и владыка; пока тут ешь рыбу мою, я подожду. Отдохни, пожуй маленько. Но долго не тяни кота за хвост. Ты должен дойти. Дойти в Тибет. Ты, о Исса, сквозь пустыни Кандагара и долины Кашмира, через священные реки Азии Инд, Ганг, Амударью, Амур, Ангару, Янцзы и Селенгу должен дойти в Тибет; и синий щит Тибета — Байкал, и глаз его — синий Свет, и глядит он внутрь тебя, видя позор твоих потрохов и усилья твоего робкого духа.
— Вкусно?! — оглушительно крикнула мне в ухо молодушка в алмазиках.
И рухнул я с небес, и опять вошел в тело мое! Сам не заметил, как это стряслось.
— Очень, — вылепил одно лишь слово дрожащими обсоленными губами, больше не смог.
И тут как рявкнет, как вжарит музыка из-за рядов! Аж клюква на снег у седой бурятки покатилась, запрыгала испуганно, разлетелась красной кетовой икрой.
— Утомленное сол-нце… нежно с морем проща-алось!.. В этот час ты призна-а-алась… что нет!.. любви…
И, еще дрожа мелкой дрожью от внезапного снова все— ленья в уже было навек покинутое, я так думал, нищее тело мое, я увидел с изумленьем — ох, ёшкин же кот, сказал я себе потрясенно, и недоеденный хвост омуля выпал из рук на снег, — как из-за угла, из-за рыбного ряда выскользнула на вольное, свободное от народа место женщина в ватнике, из-под ватника — короткая юбчонка, еле прикрывает стройные колени; вся такая складная, справная, ну просто статуэточка. Видел я однажды у Петровича в гостях такую статуэточку. Египетскую. Из дерева черного выточенную; а внизу позолотой было начертано: «ЕГИПТЯНКА». Петрович мне сказал: «Вот, на двадцать третье февраля подарили». Я тогда взял статуэтку и отчего-то слегка подышал на нее, как на стекло, чтобы она запотела. Такое гладкое, сладкое светилось шоколадное дерево. «Ебеновое», — со знанием дела сказал Петрович. «Не матерись», — сказал я.
Женщина на снегу кружилась под музыку. Гибко наклонялась туда-сюда. Ее руки взвились, будто бы упали кому— то на плечи. Но никто не танцевал с ней. Она танцевала с пустотой. А люди стояли и, скалясь, глядели на этот цирк. Солнце вставало. Лучи брызгали на белую, бензинную, мазутную, ледяную землю, на сковородку рыночной площади подсолнечным дешевым маслом без запаха.
— Мне немного взгрустну-у-улось… без тоски, без печали!.. в этот час прозвуча-а-а-али-и-и-и… сло-ва!.. твои…
Юбочка била по коленкам, взвивалась легкой цветастой шелковой тучкой — да, я не ослеп, эта женщина под ватник надела юбочку в мелкий полевой цветочек, а может, это было забытое летнее платье. Ватник на ней был расстегнут, и я рассмотрел, что да, платье, и ворот расстегнут тоже, и видно, как золотой голомянкой проблескивает на груди крестик, когда она поворачивается — резко так: раз, два! — а потом откидывается назад, едва не касаясь затылком прилавка с рыбами. Рыбы, кажется, тоже застыли в изумлении. Музыка! Мороз! Торговля бойкая! Утро! И эта баба, чуть ли не в довоенных ситцах, упоенно танцует! Да она никого не видит, не слышит! Только — музыку!
— Ра-а-асстаемся, я не в си-лах злии-и-и-иться!.. Ви-и-и— иноваты в этом ты-и-и и я-а-а…
Я глаз не сводил с танцующей. Тот, чья музыка была, крутанул ручку магнитофона. Включил громкость до отказа. На полную мощность.
— Утомленное со-о-о-лнце!.. нежно с мо…
И тут я не знаю, что со мной сделалось. Я не робкого десятка был всегда, но и на рожон не лез. «Не просят — не лезь!» — вот был мой девиз. А тут меня как шатнуло! Я и не думал больше, кто я такой: Исса или Василий. И сколько мне осталось жить.
Я вошел в снежный круг, где костром горел ее танец. Женщина так танцевала, что руки мои сами подхватили ее. Просунулись под расстегнутый ватник, ущупали гибкую, клонящуюся взад-вперед нервную, слишком тонкую, как у осы, талию. Большие мои пальцы ощутили женские ребра. Ладонь легла на женский копчик.
Мое лицо оказалось напротив ее лица, и я увидел, что у женщины раскосые глаза, поднятые к вискам, и смуглая складка нависает над верхним веком, — так розовый выгиб раковины скрывает умную, прозорливую, зрячую мякоть улитки. Я прижал танцорку к себе, полы ватника разошлись, и через мохнатый свой зипун я животом ощутил ее живот, жаркий и близкий, почти голый под невесомым ситцем в меленький синий, скромный цветочек.
— Нежно с мо… нежно с мо… нежно с мо… нежно с морем проща-а-а-алось!..
— Эка как танцуют-то тангу! Ловко!
— Ой-ей, тетьки-и-и-и… Глядитя-а-а-а… Исчо один шамашедший!.. Во, все, заметано! Люська нашла себе пару!
— Ай да пара, ёксель! Гусь да гагара!
— И ведь как шпарят, блин, как чертеж чертят! Танцы, блин, со звездами!
— Люська!.. Люська!.. Наддай!.. Сделай тройной тулуп!.. Сделай ты этого воробья, не видишь, он те в подметки не годицца!..