Елена Крюкова - Тибетское Евангелие
— Ничего. — Исса глядел Шуне прямо в глаза. — Меня зовут Исса, и я пустился в дорогу, чтобы найти на земле Мудрых, сесть перед Ними на снег и говорить с Ними.
— Мудрых?! Это мудаков, блядь?! — взвыл Шуня и свирепо захохотал, затрясся весь, как холодец, и колыхался жирный живот его, и мощные плечи, и бульдожьи щеки. — Ну ты сам мудер, мудак! Мудозвон ты, я погляжу! Ты вот что! — Рванул со стола револьвер. Взвел курок. Опять нацелил на Иссу, в лоб ему. — Понял ты все, кто мы тут?! Да-а-а-а?!
— Понял, — кивнул Исса.
Бандиты пели хором:
Кровью ты мене не запугаишь!Сам чужую кровушку люблю!А узнаю, если изменяишь —Сам табе богатый гроб куплю!
— А если понял, то, елки, работать на нас будешь! Не всю жизнь, конечно! Не всю, нет! А так, немного! Отработаешь трапезу — и отпустим тебя! Муда-а-а-а-ак!
— Что я сделаю для вас? — тихо спросил Исса, и нежно блеснули в свете старинной рогатой, замызганной люстры, висящей над растерзанным, забросанным мандаринными шкурками и алыми панцирями раков, источающим тысячу запахов мощным столом, юные, шелковые длинные волосы его. И кончиками пальцев, как бы в ободренье себе, он незаметно висящую на груди на тонком ремешке маленькую нэцкэ пощупал.
— А ничо особенного! Постоишь ноченьку на морозе! По сторонам позыришь! И все! И гуля-а-а-ай!
— Последишь, ты, мудак, когда мы хазу одну чистить будем, понятно? — выстрелил Иссе в ухо дробным шепотком Колобок.
— Ну что?! Сегодня идем?! Сейчас!
Грохот голоса Шуни оглушил на миг Иссу. Улыбка, светлее ясной, розово горящей в ночи бурятской луны, взошла на лик его. И так он сказал:
— Идем.
Темень густела, пласталась слоями. Крыши осыпались крошевом, кусками старой жести. На зубах хрустел мороз. Лица метались и вспыхивали, голоса летали от лица к лицу, как тугие, ржавые ледяные снежки. Шли тихо, тише волков. Окна горели белесо, плева мороза медленно, неотвратимо затягивала их. Воры умели красться; Исса же не умел. Он шел, наступая на снег всей тяжелой босой ступней, и снег, громко скрипя, обжигал ему пятки. Тюрбан, сделанный из шерстяного дырявого шарфа Колобка, давил ему на лоб, на темя зимней короной. И знал он, что он Царь; и тихо нес это в себе, как несут тонкую свечу у груди.
Подошли к дому. Хруст снега под ногами. Идите тише! Да мы и так тише мышей. Двое встали у темного озера окна; еще один уперся руками в подоконник; еще один, ловкий, как черная обезьяна, закарабкался по его спине, по лопаткам, встал ему на плечи — и дотянулся до форточки. Белые черви пальцев ползли по обшарпанной оконной раме. Форточка открылась. Колобок просунул в нее голову. Потом вдвинул плечи. Пополз, и вот уже тощий его зад скрылся за тускло, лунно блеснувшим стеклом.
— Молодец, — прошептал Шуня, — молодец.
Оконные створки распахнулись изнутри. Люди посыпались в квартиру черной чечевицей. Они внезапно стали крошечными, мелкими, черными зернами, бисеринами черной прощальной икры. Что они делали в чужом ночном жилище? Черная людская дробь раскатилась по углам. Из тьмы раздались придушенные крики. Вопль прорезал черный воздух. Исса стоял бледнее снега. Он молился.
— Ты! На стреме! — прорычала, высунувшись из окна, голова. — Следи! Не то!..
Блеснул черный ствол револьвера. Вот они все уже снова на синем снегу, перед ним. В руках чемоданы. Узлы. Кто-то за пазуху толкает шуршащее, жесткое, бумажное. Кто — дышит тяжело, и запах несет на себе, на одежде, соленый. Исса ноздри раздул. Кровь! Кровью пахнет.
Не севрюгой, не балыком, не соленой семгой, а кровью.
А может, и севрюгой, и белугой, и осетром, и икрой, и балыком?!
И это только сон, и он сейчас проснется у костра, и обведет глазами верблюдов, и ветер отдует воловью шкуру от входа в палатку, и далеко в ночи, на крепостной городской стене, разнесется клич третьей стражи: «Оэ-э-э-э! Оэ-э-э-э-э!»
Нет. Не сон. Жизнь. Все слишком настоящее.
— Валим! Пора! Ты! В Багдаде все спокойно?! Или как?!
Ствол уперся Иссе в бок. Он отвел рукой черное железо.
— Нет, — сказал он спокойно. — Не спокойно. Неспокойно в Багдаде.
— Что ты мелешь! — Лицо Шуни стало вспучиваться мелкими подкожными рисинами, будто на глазах — прыщами покрываться. — Что…
И тут Исса сказал медленно и внятно, и громко, чтобы все слышали:
— Вы никогда больше не будете воровать. Вы никогда больше не будете убивать.
— Что-о-о-о-о?! — Шуня выше поднял револьвер. — Вы все слы-ы-ы-ы-ы…
— Вы сейчас внесете обратно в дом все вещи и деньги. Вы вынесете из дома вон, на снег, людей, которых вы сейчас убили. Вы положите их на снег лицом к небу, — продолжал Исса. — Вы вытащите на снег из дома старый шкаф, разломаете его на доски и из досок сколотите мертвым гробы. И вы понесете мертвых в гробах на кладбище, оно здесь у вас совсем рядом. И я пойду с вами. И вы будете копать мертвецам могилы. И похороните их. И встанете на снег на колени и помолитесь за них. И больше никогда, никогда не убьете. И не украдете. Никогда. Никогда.
— Идио-о-о-о-от! — шепотом крикнул Шуня. Револьвер в его руке прыгал. — Сам моли-и-и-ись! Перед сме-е-е-е…
Шуня озирался по сторонам. Творилось непонятное. Напарники белели хуже снега. Прозрачными, призрачными становились лица их. Иной человек валился боком на снег, будто кто отравил его. Корчился в кашле. Слюна тянулась изо ртов белыми плетями. Кто-то бил себя по голове, будто бил в барабан. Катались по снегу. Живые бочонки. Пустые коньячные бутылки. Пустые банки из-под красной, черной икры. Пустые кости и кожа, а под ними — впервые освобожденный дух; и очень больно это оказалось. Кто-то вскочил со снега. Пьяно, жутко смеялся. Кто-то уже пауком полез обратно в окно. И оконная створка слюдяным, серебряным флагом дергалась на ветру, моталась.
— Черт! — крикнул Шуня и выстрелил в воздух. — Куда!
Не слушали его. Не слышали. Глядели только в лицо Иссе. Пятились. Ползли по снегу, протягивая руки к ногам Иссы, трогали крючьями пальцев его ноги. Его нищие, грубо подшитые войлоком и свиной кожей катанки.
И уже тащили, выталкивали из окна минуту назад убитых людей — маленькую девочку и, верно, ее мать, длинноволосую молодую женщину с лошадино-длинным лицом, и голые, худые ребра женщины меж клочьев изодранной в последней борьбе рубахи сверкали в лунном свете деревяшками ксилофона, а труп девочки испуганно, грубо, как собачий мосол, бросили на снег, и вокруг мертвого ребенка образовалась белая, чистая пустота.
И так лежала убитая девочка в круге снега, как в круге света.
И убитая мать ее валялась рядом, в квадратной гробовой тени от навеса крыши.
И уже громоздко, угрюмо валился, падал из орущей немой пасти окна старый шифоньер, и сапоги и руки жестоко, будто опять убивали, разламывали на доски, как и было приказано, старое дерево, старую фанеру, старую березу и ель. И стучали молотки. И визжали пилы. Разыскали, на то они и воры, инструменты в кладовке. Мужчины в доме не было, он умер или ушел, а инструменты остались.
Шуня стоял с револьвером в руке. Тряслись, как у верблюда, что хочет плюнуть да не может, губы его. Черная повязка надвое рассекала лицо. Будто черный шрам или полоска черной, запекшейся крови.
— Что вы творите! Эй! Гады! Дряни! Я ж вас кормил! Поил! Это все… он!
Он давно догадался, кого тут надо убить.
— Этот приблуда во всем виноват!
Колобок поднял молоток, чтобы глубже заколотить гвоздь в самодельный гроб, и не опустил руку. Из шкафа, из ребра— стых досок выпала кукла. Фарфоровое личико; рыжие мочальные космы. Платье в горошек. Резиновые голые ноги. Кукла упала на снег перед коленями Колобка и хрипло сказала:
— Мам-ма!
Колобок заплакал. Из рук у него выхватили молоток. Гвозди входили в дерево на лютом морозе, как в масло. Шуня наставил револьвер в грудь Иссе и выстрелил.
Он выстрелил, и пуля, вылетев из дула, описала в морозном звездном воздухе огромный круг и снова влетела в черный круглый железный рот револьвера. Изумленно глядел Шуня на револьвер в своей руке. Перевел глаза на Иссу. Исса стоял смирно и тихо, босыми ногами на синем снегу, и грубую холстину плаща полночный ветер мотал, вил у него за спиной. А вокруг затылка Иссы вставало нежное, чуть видное сиянье. Как вокруг Луны в сильный, неистовый мороз, когда и дышать нельзя, и плакать тоже: слезы на морозе застывают. Все стынет: и кровь, и масло. Глаза стынут в орбитах.
— Так вот ты кто, — потрясенно сказал Шуня, и смех поздней, страшной догадки покривил его одноглазое лицо.
Трещины пошли по лицу его, как по разбитой яичной скорлупе. — А я-то…
— Брось револьвер, — просто сказал Исса.
— Ты мудреца искал, чтобы поговорить! А может, со мной поговорить бы надо!
— Говорю с тобой.
— Говоришь! Да, говоришь! А говорить-то о чем?! Говорить-то больше не о чем! Все уж сказано! Сказали всё! И я! Всё! Сказал!