Геннадий Абрамов - Дай лапу
Щедро расплатившись с кладовщиком и поблагодарив его за заботу, он взял ящик, отошел с ним к краю платформы, где не так людно, достал ключ и открыл передние дверцы.
Санчо радостно взвизгнул, поскулил и лизнул руку хозяина. Он щурился и часто моргал, все четыре лапы его от перевозбуждения мелко дрожали. Позволив потрепать себя за ухом, он выпрыгнул, закрутился волчком, гавкнул и, оттого что снова на свободе, припустил вдоль платформы с такой резвостью, с таким пылом и страстью, что пассажиры, ожидавшие электричку, либо вздрагивали и останавливались от неожиданности, либо шарахались в испуге в сторону.
Это был крупный долгобудылый фокстерьер чистой масти. Шерсть его по бокам лоснилась, палевые подпалины потускнели. Весь он казался неухоженным, похожим на бездомных псов, но был невероятно подвижным, живым, игривым, постоянно излучающим радость, с открытым пытливым взглядом, вопрошающей ликующей мордой, чем вызывал улыбку не только у хозяина, но и у большинства прохожих.
Понаблюдав, как Санчо с наслаждением бегает, разминая затекшие мышцы, он вычистил ящик, положил в него еду на завтра, сменил воду и сдал конуру снова в камеру хранения.
Из здания вокзала они вышли на многолюдную площадь.
На перекрестках, перед светофорами, чтобы не рисковать, он брал Санчо на руки и переносил через проезжую часть. Они перешли Москва-реку по Краснохолмскому мосту и спустились вниз, на набережную.
Солнце садилось чуть правее, за Якиманкой. На теплый асфальт легли тени больших каменных зданий.
Хозяин вышагивал степенно, неторопливо. Закатное солнце временами высвечивало на его лице застенчивую улыбку. Он был доволен собой и всем, что его окружало, шло, двигалось навстречу и мимо.
Санчо то семенил рядом, то убегал вперед, то отставал, обнюхивал и метил пригорки, кусты, деревья, гранитное основание набережной, затем возвращался, чтобы получить из теплых ладоней хозяина то, что ему причиталось, печенинку или кусочек пирожного, и снова убегал. У высотного здания на Котельнической набережной ему пришлось ненадолго взять Санчо на руки, потому что под аркой, рядом с хорошенькой девушкой стоял без поводка черный дог, встречи с которым на всякий случай лучше было избежать. На руках Санчо вел себя самоуверенно, агрессивно и дерзко, словно хозяину что-то угрожает, и пес, не щадя живота своего, готов его защищать. Здесь и дальше тротуар был слишком узок, слева непрерывным потоком мчались машины, справа близко подступали дома, о том, чтобы резвиться и бегать в этом месте, не могло быть и речи, и Санчо, все понимая, дисциплинированно прошагал этот рискованный путь у ног хозяина.
На углу они постояли возле кинотеатра «Иллюзион». Кинематограф их вовсе не интересовал, тем более специальный, архивный, для ценителей и профессионалов, но они все-таки полюбопытствовали, каков репертуар на текущий месяц, и отправились дальше. Дружно перебежали узкую улицу на зеленый свет, перешли мост через Яузу, свернули налево и вниз, и отрезок пути под широким Устьинским мостом, где снова сложно пересекались маршруты городского транспорта, Санчо вновь прокатился на руках.
На шумной набережной он поставил Санчо на парапет Москва-реки. Чуть правее от них, внизу, причаливал речной трамвайчик, бился, чмокая бортами о пристань дебаркадера. Санчо залаял, напрягся, с любопытством вытянул шею, и хозяин подумал, отчего бы не доставить псу и себе удовольствие и не прокатиться по реке при такой чудесной погоде.
Они взяли в кассе билеты, и сошли на палубу. Для Санчо это был подарок, сюрприз. Они устроились на корме, где совсем не было пассажиров, и пес, положив лохматую морду на передние лапы, довольно урчал, с интересом разглядывая курчавый пенный след, выползавший из-под трамвайчика, следил, как разбегаются мутные волны, как проплывают мимо дома и провалы улиц.
Сошли они на другом берегу реки, у Театра эстрады, и поднялись по ступенькам на площадь. Огромный рекламный щит приглашал посетить недавно поставленный мюзикл. Спустившись в подземный переход, они пересекли широкую проезжую часть, потом, уже наверху, узкую боковую улочку, и оказались в тихом уютном скверике, где Санчо вволю можно было поиграть и побегать, ничего не опасаясь.
Они так и поступили.
А потом хозяин нашел пустую лавочку в уютном месте, сел, а Санчо запрыгнул и прилег рядом с ним.
Свесив на бок язык, изредка позевывая и клацая зубами, пес уже в который раз слушал, как хозяин унылым голосом рассказывает ему о доме, о работе и о жене, которая отказывается иметь детей и не хочет, чтобы в доме жила собака, а он устал, ничего не может с этим поделать, и иначе не может, уже не в силах что-либо изменить, поправить или начать заново, он слабый, потерявшийся человек, и как все-таки хорошо, что у него есть он, Санчо, настоящий, верный и преданный друг, главная его радость, смысл и оправдание жизни.
Вошел он тихо.
О недавних гостях напоминал едкий запах выкуренных сигарет, в беспорядке сдвинутые кресла и стулья, гора грязной посуды на кухне.
Жена сидела перед трюмо, в тонком шелковом халате, спиной к нему, смазывая на ночь лицо питательным кремом. Движения ее были замедленны, плавны — как всегда, когда она погружена в себя, о чем-нибудь глубоко задумалась.
Он не стал ее отвлекать. Прошел на цыпочках в свою комнату, завел будильник на семь утра, разделся и лег. Взял книгу, лежащую на прикроватном столике, чтобы немного почитать перед сном, но тут же раздумал и выключила бра.
Уже засыпая, он почувствовал, что жена села в изножье его постели.
Он включил свет.
Она сидела спокойно и не мигая смотрела в стену поверх его головы. Лицо ее было печально и бледно. Последнее время он не раз наблюдал ее в таком состоянии, но не знал, что с ней, и никогда не спрашивал. В нем шевельнулась жалость к ней. Ему вдруг подумалось, что она, может быть, хочет близости, и, потянувшись, мягко взял ее за руку.
Она вздрогнула и отшатнулась. Непонимающе посмотрела на него, высвободила руку, о чем-то глубоко вздохнула, поднялась и ушла к себе.
Утром он встал, умылся и выпил кофе с булочкой. Обнял жену, дремавшую в своей постели, захватил приготовленный для него с вечера сверток и вышел.
В метро он читал вчерашние газеты.
МИНЯ И БУНЯ
Глаза животных полны тоски, и мы никогда не знаем, связана ли эта тоска с душой животного, или это какое-то горькое, мучительное сообщение, обращенное к нам из глубин его бессознательного существования.
Карл Густав Юнг1
Крест свой пес нес со смирением.
По швейцарской методике исчисления шестнадцатилетнему Миньке на круг, со всеми надбавками и коэффициентами, выходило лет сто. Шутка сказать, целый век ушами прохлопал — даже для малого пуделя случай достаточно редкий. Приятели его и подружки мир сей покинули, а наш аксакал, вспоминая ушедших товарищей, временами тоскливо поскуливал:
— Сукины дети. Теперь отдувайся за них.
Относительно прелестей преклонного возраста он нисколько не заблуждался. Прекрасно сознавал, что дряхл и малоподвижен. Не стеснялся и не скрывал, что пошаливает вестибулярный аппарат, предательски подводит некогда отменная память. Глазки поблекли. На правое ухо оглох. Утратил процентов на восемьдесят нюх и чутье. Не меньше, чем нас, его самого беспокоил и изумлял откуда-то взявшийся переливчатый клокочущий храп. Однако с естественными немощами — из тех, что поддавались волевому воздействию, — справлялся самостоятельно, с исконно собачьим мужеством. Более того, как бы ему ни было муторно или тяжко, его еще хватало на то, чтобы подумать о нас и, если получится, поддержать. Понимая, как мы неопытны и наивны и насчет увядания — старости — смерти удручающе мало осведомлены, он оставшиеся жалкие усилия старался употребить на то, чтобы мы не очень расстраивались. Характерным движением укладывал седую голову кому-нибудь из нас на колени и с животной настырностью пытался внушить, что в сложившейся ситуации нуждающаяся сторона как раз мы, а не он, сочувствие сейчас важнее не ему, а нам, и единственное, о чем ему следует попросить Высшие Силы, — это чтобы старость его не оказалась для нас слишком обременительной.
Случались минуты простые и ясные, когда он смотрел на хозяина наполовину зашторенными, помутневшими глазками с нескрываемой грустью, уходя и прощаясь, откровенно жалея, и, как мне казалось, упрашивал, чтобы в час расставания я вел себя все-таки как мужчина, достойно, и ему не пришлось бы за меня краснеть. Спорить с ним было бесполезно. Укорять — глупо, перечить — крайне неуважительно. Если помнить, сколько его собачьих годочков соответствует человечьим, то выходит, что он вдвое мудрее и опытнее нас. На прогулках он мог теперь стукнуться лбом о бампер стоящей машины или забрести по пузо в глубокую лужу, не сообразив, что лучше бы ее обойти. Я не вникал, чем он занят, когда задумчиво стоит, переминаясь на дрожащих лапах — забыв, зачем вышел, вдруг надолго замрет, уткнувшись в пень или столб. Озябнув от неопределенности, я в конце концов вежливо подталкивал его под заднее место и слышал в ответ: