Георгий Семенов - Вольная натаска
А дед вдруг остановился и, когда Коля поравнялся с ним, сказал бешеным каким-то шепотом:
— Теперь потише иди. Недалеко теперь. Ветками-то не трещи.
— Да как же тут… не потрещишь-то? — тоже шепотом спросил внук, но тут же пообещал: — Ладно, постараюсь.
— Теперь почище лес пойдет. Березы, а среди берез елки. Вот… какой ток у меня. Не ток, а театр. Хочешь курить; кури сейчас, там нельзя. — И дед качнул головой во тьму в том направлении, где находился глухариный ток.
В глотке все пересохло у Бугоркова, он с непривычки запарился, но близость тока так ошеломила его, а запрет на курение, который, как приказ, прозвучал в дедовском бурном шепоте, так напряг все его мышцы, нервы, жилы, так вдруг обострил слух, зрение и даже обоняние, что все это вместе словно бы пригвоздило Колю к земле и он, ликуя душою, поверил вдруг в удачу.
— Дед! — сказал он с восхищением. — Дедушка, неужели услышу?
— Запоет, так услышишь, — охладил его дед. — Ну, отдышался? Закуривай тогда, угощай меня, покурим тут и потихонечку с богом.
И они закурили. Дым сигареты показался Бугоркову вкусным и очень полезным, как если бы он в жуткой жажде приник губами к холодному роднику, тупея от небывалого счастья — счастья обладания неиссякаемой водой, радости проникновения этой живой воды в сознание, в душу, а потом уже в жадный живот. Так и сигарета — последняя перед великой охотой — была для него родниковой водой, счастливым и блаженным отупением.
Что-то похожее на священный страх испытывал Коля Бугорков в эти летящие минуты передышки, словно бы все, что связывало его с прежней жизнью, осталось за темным порогом лесной опушки, а теперь начиналась новая, потусторонняя какая-то жизнь, словно бы в том направлении, куда кивком показал Александр Сергеевич, лес волшебным образом расступился и на озаренной солнечным светом поляне, на зеленых ветвях сидели райские птицы невиданной красоты, одну из которых он очень хотел убить.
В общем-то, так оно и было на самом деле. Он пришел сюда с заряженным ружьем, чтобы вмешаться в таинственную жизнь леса, нарушить извечный ход этой погони убить большого и сильного самца, отсечь какую-то сложную и долго длившуюся во времени, запланированную, так сказать, природой живую ветвь птичьей родословной. Убить, чтобы никогда потом не узнать последствий этого насилия, никогда даже Не задуматься об этом и не вздрогнуть от ужаса содеянного.
Но в эти минуты Коля Бугорков был так далек от подобных мыслей, так его волновала близость тока, этого древнего рыцарского ристалища, что, если бы даже ему в эти минуты пришло в голову нечто подобное, он наверняка бы усмехнулся над своей неожиданной блажью и ни одна жилка не дрогнула бы в нем при мысли о насилии над жизнью. Он чувствовал себя в эти минуты так, точно вся его прежняя жизнь была лишь подготовкой к этому приобщению к клану великих охотников, познавших удачу на глухарином току.
Теперь он хорошо слышал шум ветра в вершинах леса и слышал еще торопливое гульканье и бормотанье бегущей где-то поблизости талой воды, которая, казалось, бурлила где-то под землей или в каком-то глубоком овраге. А сам он как бы повис во тьме между этими звуками, земным и небесным, между тяжестью мутной воды и легкостью ветра. У него даже голова кружилась от острого ощущения своей невесомости.
Но весь этот трепет, расслабленно-приподнятое состояние души — все это прошло, как только Александр Сергеевич, придавив ногой окурок, тихо сказал:
— Ну, пошли…
Он сказал это так, будто бы после тяжелых раздумий нашел наконец-то единственно возможное решение.
А лес вскоре поредел, исчезли мхи под ногами и бурелом, и засветилась вокруг фосфоресцирующая во тьме березовая кора. Дед погасил свой фонарик. То же сделал и Коля, с удивлением и радостью увидев, а вернее, почувствовав, ощутив неприметные признаки пасмурного рассвета в лесу — во тьме стали не то чтобы видны, но уже как бы ощутимы все препятствия на пути, словно бы в сознании включилась какая-то сверхчувствительная система, какой-то неведомый локатор, который посылал вперед свои импульсы, а импульсы эти отражались от круглых предметов — стволов старых берез и черных пятен огромных елей, хотя тонкие ветви кустов еще прятались от этих импульсов, не отражали их, не прощупывались ими.
Тьма еще была непроглядная в лесу. Но идти уже стало легче.
И когда дед, ни слова не говоря, остановился вдруг возле сросшихся берез и быстро присел, привалился к ним спиною, жестом приглашая внука сделать то же самое, Коля Бугорков, напрягая зрение, с невольным испугом огляделся вокруг и так же быстро привалился боком к шершавому комельку этих лесных сиамских сестер.
— Поспи полчасика, пока рассвенёт, — прошептал дед и сам как бы вполз по уши в свою перешитую из солдатской шинели, подбитую ватой, топорщащуюся куртку.
— Не-е-е, что ты, де! — шепотом отозвался Коля, с трудом различая контуры березовых стволов, которые уже были чуть светлее редеющей тьмы и елового мрака, черных этих провалов во тьме, которые были елями.
Дед, уйдя подбородком в нутряное, духовитое тепло куртки, засопел сонно, а потом и задышал ровно и спокойно — уснул, словно бы ушел от внука, оставив его одного в лесу.
А Коля Бугорков даже дышать боялся полной грудью, как будто глухари сидели у него над головой. Но, пообвыкнув, привалился к деду, ощутив пустоту вздыбившегося суконного плеча куртки, ощупал землю под собой, холодную прошлогоднюю траву, брусничные листья. Все это было хоть и влажным, но не мокрым и пахло приятно:, смешивались запахи сладкой и терпкой коры, холодной земли и травяной прели.
Скучно шумел лес, рождая в душе тоскливые сомнения, и Коле Бугоркову стало казаться, что в такую погоду глухари никогда не поют, а потому дед так легко и просто уснул, зная наперед о неудаче. И он старался утешить себя, что весь этот ночной переход уже и есть охота, а то, что они теперь сидят с дедом в ожидании рассвета — это тоже охота, тоже надежда на удачу, та надежда, из которой, в общем-то, и состоит вся охота, вся эта древняя страсть. «А убью или нет, — думал он, — это уже не важно. Ну не убью, что от этого изменится?»
Он думал, что ничего от этого не изменится, совершенно забыв о том, что в случае его неудачи останется в живых редкая, реликтовая птица, а уж она-то не будет лишней на нашем задымленном шарике.
Он это сбрасывал со счетов, думая в эти минуты только о своей удаче или неудаче. Он знал из рассказов деда, что здесь — именно здесь! — пели с весны четыре глухаря, а теперь их осталось три. Но в эти минуты он с отчаянием думал, что у него нет никаких шансов убить одного из них.
Еще одного!
Всего лишь одного!
Еще одного, который бы запел на рассвете где-то тут, поблизости, может быть, за этими черными пирамидами старых елей. Лишь бы услышать, как он поет!
Вряд ли кто-нибудь, кроме охотников, назвал бы звуки, издаваемые токующим глухарем, песней. Смесь какого-то вибрирующего шипения, шелестяще-шуршащего змеиного скольжения, восторженного захлеба и вдруг настороженного, почти без перехода токанья, четких ударов по басовым, ксилофонным пластинам, короткий и такой же восторженный пробег по этим клавишам, слитный и возносящийся к небесам перезвон, выливающийся в новый и непередаваемо краткий, захлебывающийся от — восхищения и восторга, стремительно шелестящий звук, который опять отсекается слитным и сочным токаньем.
Я уверен, что далеко не все охотники, прочитав эти строки, вполне согласятся со мной. У каждого из них своя глухариная песня, услышанная по-своему, и так же непередаваема она, как и та, которую слышал когда-то я.
Так и Коля Бугорков, которого от возбуждения бил уже озноб, ждал на рассвете свою песню, о которой он тоже никому не сможет рассказать, чтобы слушающий его человек вполне мог бы, ни разу не слышав глухаря, представить себе, что это такое. О ней можно напомнить человеку. Только тогда она снова зазвучит в душе.
Пискнула лесная мышь, зашуршала в траве, в листьях и снова сдавленно пропищала. Было холодно, и хотелось курить. Стали отчетливо уже видны стволы берез и плоскость земли.
Бугорков чутко ловил каждый звук леса. Иногда доносились сверху тихие и глухие постукивания качающихся веток. Дед оказался прав: в лесу было значительно тише, чем на открытом месте, ветер гулял только в вершинах, а внизу, как под какой-то шумовой крышей, таилась в каждой травинке, листике, веточке настороженная тишина — слышно было шуршанье мыши, дыхание деда.
Хрустнула ветка за темными елями: лось или кабан, а может быть, белячок вышел на свадебные свои игрища.
И вдруг… Нет, это опять стукнулись ветки, раскачиваемые ветром. Далеко… И опять застучали, словно бы кто-то их нарочно потряс… А может быть, это не ветки?
Коля Бугорков весь напрягся, затаил дыхание, вытянулся в том направлении, где опять и опять раздались далекие и странные звуки, очень похожие на постукивание веток. Но ведь это было так далеко! Какие же ветки должны были там стучать, чтобы он мог отчетливо слышать их стук?