Георгий Семенов - Вольная натаска
Около часа ночи он не выдержал и поднялся. Дед спал на печке, Коля тихо оделся. В носках прошел на кухню, фонариком осветил керосиновую лампу, ибо электричества не было уже четвертый день, вынул стекло, пальцем снял с фитиля керосинно-горелый, едко пахнущий нагар и, чиркнув спичкой, которая с каким-то, казалось, реактивным шумом зажглась в тишине спящего дома, поджег фитиль. Стекло выбелило пламя, разъярило его, а Коля в его свете достал с печи болотные сапоги, резина которых размякла от тепла, и обулся.
— Не спал? — бодро спросил дед, и Коля услышал улыбку в его голосе. — Мне тоже чего-то… Ну давай вставать… Времени-то сколько?
— Час уже, — шепотом ответил Коля, весь сжимаясь от радости. Ах, как он любил деда в эти минуты!
— Рановато… Ну да пока чай разогреем… пока что…
И дед словно бы стек с печи, бесшумно и по-молодому ловко опустился на лавку, а с лавки на остывший пол. На ночь он не раздевался, лег в мятых своих перемятых брюках, которые уже даже и не казались мятыми, и в вечной своей рубашке в клетку, в ковбойке, как почему-то называются такие рубашки.
— А зачем чай-то? — спросил Коля с сомнением. — Потом попьем… Дед, а ветер-то! Всю ночь шумит. Как думаешь, ничего?
Александр Сергеевич не смог, конечно, огорчить внука, сказав ему, что это не только «ничего», а вовсе даже очень плохо для охоты, глухари вообще могут не петь в такую погоду. Прикинулся бодрячком и, зевая, сказал:
— А чего им ветер! Запоют! А без чая, Коленька, нельзя, милый. Ночью придем на ток и там часок еще просидим, пока рассвенёт… Ночи холодные.
И дед, вытащив из печи теплый чайник, стал разжигать керосинку, от которой тоже резко запахло жженым фитилем и копотью.
Босые ступни ног у деда были белые-белые, а стопа была легкая и жилисто-упругая, с длинными и тоже упругими пальцами, с белыми и чистыми ногтями.
Коля даже улыбнулся, разглядывая дедовские ноги, и сказал с восхищением:
— Во, дед, интересно! У меня точь-в-точь такие же ноги как у тебя. У отца, я помню, толстые были, а у нас с тобой, дед, узкие… Почему это?
— Потому что отец твой в мать пошел, в покойницу, в твою бабушку, а ты в меня! Это, Коль, тоже я думаю, барская кровь в нас с тобой. Отчего я охоту так люблю и ты любишь.
а отец твой не. любил… Хорошо хоть, что ружье купил. Видишь, дело-то какое! Все к одному сходится, к самсоновской крови… А ты видишь как верно подметил! Молодец. Я и не думал об этом никогда, а ведь у отца твоего, верно, нога была как кормовая свекла с пальцами. Ну ничего, ничего, Коленька, милый… Мы еще побегаем на своих-то ножках, человеку ноги легкие нужны, не топтать землю, а ходить по ней… Вот мы и ходим с тобой. Бегаем на охоту. А глухари, не бойся, запоют! Куда им деваться?! Весна, так что ж тут поделаешь — надо петь. Я и то весной веселей делаюсь, хоть и спеты, мои песенки все до одной.
— Э-эй, песельники, — в полудреме сказала из комнаты Клавдия Васильевна. — Супу бы поели… Куда вас несет, господи. Ночь на дворе, а они… та-та-та, та-та-та… Скоро вы уйдете-то?
— Скоро, скоро… Спи давай. Нечего! Чайник долго зудел на тусклой керосинке с прокопченной слюдой, долго из носика курился парок, а вода никак не закипала.
— А чего его ждать-то! — нетерпеливо восклицал шепотком Коля. — Давай так пить, вода-то ведь кипяченая.
— Успеем, Коленька, все успеем. И чайку попить, и на ток прийти вовремя. А как же! Сейчас он закипит, мы чайку бросим в заварку. Без горячего чаю плохо. Э-э, брат, а чего я тебя спросить-то все время хочу, да забываю. Дробь-то у тебя какая в патронах? Нолёвка-то есть? А?
— Нету, дед…
— Вот те и собра-ались!
— Да, не бойся ты, де! У меня ружье бьет так, что и двойка будет в самый раз.
— Мелковата, мелковата… Ай-яй-яй! Как же это я вчера сплоховал? Мелковата дробь, а у меня калибр-то двенадцатый… Давай-ка сейчас быстренько перезарядим, а? Ну-кась подойдешь, ударишь, а он улетит, а? И ляжет костями где-нибудь… Жалко.
— Не бойся, говорю. Не ляжет… Он у меня тут же ляжет. Мне б только услыхать его, мне бы… Убить, конечно бы, но и услыхать, подойти к нему… А убить-то… Убить — это… вообще, счастье… Не верю я в это. Не буду я перезаряжать! Не буду, дед! Говорю тебе, у меня ружье гениальное. Я же знаю!
— Ну смотри, Коленька, дело хозяйское. А может, и правда супу съешь?
Опять в тишину вкрался сонный голос Клавдии Васильевны:
— Ты не спрашивал бы, налил парню, он бы и похлебал.
Но Коля Бугорков ото всего отказался. Выпил только чашку крепкого сладкого чая и съел плавленый сырок без хлеба.
Без десяти два они, уже не таясь в тишине, не осторожничая, глухо протопали в своих резинах к двери, шумно растворили ее и плотно захлопнули за собой. Коля Бугорков снял со стены в сенях холодное и приятно тяжелое, ласковое своими линиями, своей ореховой плотностью и полировкой ружье и вслед за дедом вышел в темень весенней ночи.
— Фу, черт, — сказал он, — какой ветер сильный, а?.
— Это он здесь сильный, — откликнулся Александр Сергеевич. — В лесу-то потише будет.
И они, примолкнув, пошли через луг. Дед шел впереди. Жиденький свет фонарика мазал желтым цветом кочкастое травяное бездорожье, выхватывая из тьмы то золотые пушинки какого-то куста, то рябящую под ветром лужу. Короткие голенища литых сапог пошлепывали по тощим его икрам, и слышно было, как что-то словно бы хрюкало в них внутри. Коля Бугорков тоже светил перед собой, то и дело поглядывая на небо, надеясь увидеть в его темноте хоть одну какую-нибудь звездочку.
— Ладно, хоть дождя нет, — громко сказал он.
— Да, — неохотно отозвался Александр Сергеевич, и Коля понял, что надо помолчать: дед не любил разговаривать на ходу.
Когда они подходили к лесу, с какой-то лужи поднялась с шумом пара кряковых уток. Утка хрипло закричала от испуга, и Коля успел лучиком света мазнуть по ней летящей: увидел изогнутую шею, напряженно машущие косые крылья, блеснувшую бусинку глаза… Но утка тут же растворилась во тьме, а ветер отнес ее крик и посвистывание крыльев.
— Дед, утки! — сказал он в восторге.
Но дед промолчал. Он еще с вечера все подробно объяснил внуку, постарался как можно точнее передать песню глухаря, его щелканье, точенье и даже заставил его под это свое точенье пройтись по комнате, смотрел, как внук ногу ставит, и недовольно морщился, ругался, когда тот не успевал вовремя остановиться. «Ну все, — говорил он ворчливо, — можешь идти домой. Глухарь слетел. Кто ж так ходит! Ты ходи так. — И он показывал, как надо подходить, как ногу ставить, чтоб успеть вовремя замереть на месте. — Сначала ставь пятку, а потом всю стопу, как на колесах иди и в коленках пружинь. Вот так… Да не так, господи! Ты тут не чечетку отбивай, а говорят тебе, как на колесах, мягко, перекатываясь с ноги на ногу… Во-от! Ну еще давай… Так… А ружье как держишь? Руки где? Ружье стволами вверх и чтоб казенник на уровне подбородка был, чтоб это не палка какая, а оружие твое, рука твоя, понял? Весь как рысь, во! Как кошка. Не крадись, не крадись!.. Ты иди и поспешай, чего ждать-то! Тут только успевай: раз-два — и стоп! Стоп! Вот…» Женщины смеялись, как дед внука своего обучал, Коля тоже не мог без улыбки исполнять все эти движения посреди избы, а дед был серьезен и строг, как и подобает быть учителю.
Теперь же, войдя в лес, он молчал. Лес во тьме был неузнаваемо глух и суров. Свет фонариков усиливал, это впечатление: поваленная елка на пути, растопырившая сухие свои сучья, которые пепельными щупальцами перекрывали все освещаемое пространство впереди, казалась непроходимой преградой. Но дед лез в эти сучья, в серую их, колючую паутину и каким-то чудом оказывался уже по ту сторону елки. А следом проходил и Коля, хотя и царапали ему лицо ломкие и цепкие, как проволока, ветви. Стволы засахарившихся старых елей казались такими огромными, каких никогда еще и не видел в своей жизни Бугорков, хотя и ходил по этому лесу множество раз. Утопающие в мокрых мхах ноги не находили опоры; чудилось, будто они с дедом зашли в болото, в несусветную какую-то глухомань, в чертовы кулижки.
Хотя и пяти минут не прошло с тех пор, как они углубились в лес, Коля Бугорков уже не мог понять, в какой лес они зашли, в каком направлении идут и где теперь деревня Лужки, где дорога и где река Тополта. Он удивлялся все больше и больше на деда, который, ни разу не замешкавшись, шел и шел по этому страшному бурелому, которого отродясь не видел Коля в здешних чистых лесах, ломился, как лось, сквозь болота, шваркал селезнем на пластах жесткого и рассыпчатого, как белый речной песок, снега, уводя его в неведомую глушь, в мрачное ведьмино царство… И странное дело, он впервые, в жизни почувствовал свою вторичность рядом с дедом, свою беспомощность и подспудный свой, потенциальный страх, который тут же схватил бы его за грудки, если бы вдруг старый его дед взял бы да и исчез, не дай бог, оставив его одного в этой новоявленной тайге, в этом жутковатом, глухо шумящем невидимыми вершинами, черном, буерачном лесу, среди бесконечных, громадных серых паутин мертвых деревьев, упавших в мокрые мхи и поросших непроходимым кустарником, который все время мельтешил в желтом свете электрического фонарика, хлестал по лицу, по рукам, по одежде. Как до сих пор он еще не свалился, не выколол глаза, Коля уже и не понимал. Он потерял всякое ощущение времени и места. Ему казалось, что они в который уже раз переходят одну и ту же упавшую ель, продираясь сквозь ее сучья, возвращаются и опять лезут через нее или под ней, чтобы снова вернуться и проделать то же самое, хотя, конечно, он понимал с каким-то испуганным восхищением, что они идут все дальше и дальше в лес. «Как же дед один-то тут ходит по ночам! Аи да дед! — думал он, запыхавшись от скорого хода. — Не боится и дорогу не теряет! Вот это дедуля. Аи да он! Ну дед — не знал я тебя, оказывается. Как же я люблю-то тебя, дед!» С восторгом и удивлением поспешал он за дедом, стараясь не отставать но и не идея слишком близко, чтоб не хлестались ветви, и были минуты, когда ему чудилось невероятное: словно бы они с дедом не в ночном лесу, а в мрачной пещере со всякими там сталактитами и сталагмитами, и нет конца и края этой подземной дыре, освещаемой хилыми лучиками карманных фонарей, бегающими, шныряющими, дрожащими крыльями света.