Габриэль Витткоп - Каждый день - падающее дерево
Кем были эти мертвецы и кто они теперь? И кто я сама? Что такое «я»? Этот локон, эта кожа, уже покрывающаяся пятнышками на руках, этот ноготь, который я подстригаю, глухие и слепые внутренности, занимающиеся моим пищеварением, лабиринт моих вен? Или всего лишь серая масса, похожая на ту, что я видела в ведре с формалином? Насколько моя личность помещается в мозговом веществе, в этой загадочной, азотсодержащей материи? Где мое «я»? Где — я? И, когда все кончится, чем станет эта бесчувственная на вид вещь, эта оболочка, брошенная одежда? Совет: главное - не задавайте вопросов, и получите ответ.
На улице солнце забрызгало своими лучами город. У вина - землистый привкус. Мое лицо, отраженное в окне, принадлежит покойнице. Я украдкой ощупываю череп, мертвая в живой: ночные своды орбит, лобную раковину, свои будущие улыбки, свою глубинную известь, я ощупываю свой череп — жест, хорошо знакомый мне с детства.
Рядом с тропинкой, сбегающей к озеру Господа Бога, тихо гниет очень старый пень, который постепенно погружается в перегной и торф. Пень остался от дуба, поваленного году в 1925-м, его распилили на бревна и доски на местной лесопильне и сделали из него сиденье для качелей, на которых несколько лет спустя чуть не убилась Югетта. Пень стоит там до сих пор — одинокий, шершавый, поросший мхом и лишайником, местами фосфоресцирующий, насыщенный танином, пробуравленный насекомыми и червями. Над ним проходят десятилетия, с рассветами и сумерками, дождями и солнцем, а он — ни жив, ни мертв.
Этой ночью Югетта просыпается от сна, который, хотя и не был настоящим кошмаром, вызывает у нее тревогу, поскольку она не может вспомнить, что ей снилось. Все ее существо словно почернело от коварных муравьев, пока не кусающих: эти муравьи как бы завелись у нее в душе. За покровом появляется кукла-муравей, в глубине склепа качаются качели, красивый, но уже мрачный голос произносит ряд непонятных слов — речь идет лишь о плиточном поле и рассыпанных опилках. Все туманно. Югетта, которая очень много ест, дабы утолить тоску менопаузы, предрасположена к дурным снам. Тем не менее, у Югетты в действительности нет собственной жизни, индивидуальной личности, имя ей — попросту легион. Поскольку ей необходимо войти в некую категорию, она сохраняет свою роль христианской матери, интересующейся социальными проблемами и общественными вопросами. Югетта находится в положении часового, у которого замерзли ноги и который знает, что без этих озябших ног он ни на что не годен. Небо в шутку не завоевывают, и нельзя быть в шутку полезным обществу. К счастью, мы находим тайное удовольствие в поводе для негодования, сопутствующем любой морали, и извлекаем из особых утешений пользу для бойскаутского оптимизма. Югетта ценит не только идеи ада и чистилища, но и прекрасные истории о паралитиках, тренирующихся перед Олимпиадой, или замечательных матерях, ухаживающих за детьми-уродами, не получая от этого видимой денежной прибыли. Работницы Югеттиного мужа любят эти же истории, прибавляя к ним, возможно, какой-нибудь крошечный идеологический акцент и заменяя Страшный суд Революцией. Есть определенный склад ума, для которого хорошо — всё; он благороден и не ведает ни родины, ни вероисповедания, ни принуждения. Достаточно никогда не сомневаться, и тогда мы его обретаем. Но эта кукла, эта кукла... эти качели... Югетта поворачивается и пытается снова уснуть. Так будет лучше. Нельзя удержаться, чтобы не представить, какой бы Югетта стала теперь, если бы погибла под качелями: детским скелетиком с крупной головой на дне фамильного склепа, суше и бесплоднее, чем пень дуба, гниющий на берегу озера; известковой звездой, марионеткой, большим пауком цвета слоновой кости, который от времени уже стал охровым.
— Старшие, сегодня вы спите в голубой комнате.
Ведь Ипполиту считают вполне деликатной и тактичной, чтобы она могла переночевать в комнате, где Анна проведет свою последнюю мирскую ночь - ночь молитв и ожидания дня.
Ее волосы, сплетенные на спине в зеленую косу, — целый пейзаж. Она стоит на коленях в длинной рубашке, из-под которой виднеются персиковые подошвы. Ипполита сидит по-турецки на соседней кровати, в широко раскрытой на груди пижаме, и сверлит адским взглядом спину Анны между плечами, как раз там, где лежит коса.
В тот вечер перед ужином Анна становилась на колени перед каждым и во всеуслышание просила прощения за то, что подавала дурной пример.
— Когда ты перестанешь кривляться? — спросила ее Ипполита, пока они поднимались по лестнице.
Здесь чувственный образ двух девушек, поднимающихся по лестнице, образ заговорщиц.
— Когда ты перестанешь кривляться...
Анна радостно покраснела от этого удара
ремнем, этого шипа в венце, тростинки между пальцами. Ипполита знает, что молитвы продлятся до рассвета, что они подлинные и что Анна не кривляется. Раздражение Ипполиты, зовущей в полночь Анну.
— Да?
— Прости, что прерываю, но ты не знаешь анекдот о монахине, которая умирает и вдруг с тревогой спрашивает: «А если все это — лишь выдумка?»... Все это. Глупая шутка, правда?..
Анна вновь приступает к молитвам.
— Ничего не отвечаешь? Но ты же слышала?.. И поняла, правда? Правда?.. Разумеется, поняла... Если все это — лишь выдумка!.. Есть над чем призадуматься, разве не так?.. Конечно, у тебя еще будет время подумать, там, куда ты уходишь... Впрочем, чего уж, умираем мы только раз... Да и живем лишь раз. Правда?.. Правда, Анна?...
Отопление слабеет. Ипполите хочется спать. Анне, наверняка, холодно и тоже хочется спать. Long, long ago...[41]
Сегодня после обеда у Страсс случился любопытный казус. Пока мы пили чай, в дверь позвонили два подозрительных типа, сыпля угрозами, которые я плохо разобрала. Я лишь мельком увидела этих людей, но этого хватило, чтобы узнать проходимцев, торговцев гашишем, до которого падка глупышка Страсс, мелких шантажистов, второсортных махинаторов, возможно, незначительных преступников, быть может, незадачливых рабочих, порвавших с конторой, но, безусловно, бандитского вида. Мое неожиданное присутствие, кажется, их напугало, и, видимо, стремясь от меня что-то скрыть, Страсс вышла с ними на лестничную площадку. Пьеро на концах ручек да цветастые ришелье заполняли комнату, запах мускуса, пыли и старья подслащивал остывающий чай. Внезапно я спросила себя, почему сон был таким дурацким.
Через пару минут — какое-то недолгое время — Страсс вернулась, отговариваясь тем, что произошла ошибка, и ее с кем-то спутали. Пять минут спустя эти двое позвонили опять. Страсс не только открыла дверь, но даже провела их вниз, несмотря на мои увещевания. Вскоре она поднялась, мертвенно-бледная, с царапиной на руке, и наотрез отвергла мое предложение вызвать полицию.
— Но ведь ты с ними знакома?..
Она горячо отпиралась, рассказывая невероятные истории, будто ее обвинили в том, что она выливала воду на прохожих. Я промолчала: мой долг выполнен, и нельзя ведь смеяться над одним и тем же ad infinitum[42]. Например, над Страсс, клянущейся головой своего ребенка. Ведь она действительно говорит в окружении пластмассовых роз:
— Клянусь тебе головой своего ребенка.
Превосходное выражение, которое я записываю на своих скрижалях, правда, по-немецки, чтобы если Страсс будет когда-нибудь рыться в моих бумагах, — а я знаю, что с нее этого станет, — она ничего бы там не поняла.
Лето уже достигает своего зенита, ведущего к закату. Каждый день — падающее дерево. Каждое тело несет свое бремя из требухи и газов. А Страсс нагоняет на меня своими невероятными историями тоску.
Этим летом Ипполита много путешествует зигзагами и на короткие расстояния. Из Франции в Германию, из Германии опять во Францию, а затем в Италию, после чего возвращается домой. Страсс гостит у нее несколько дней, не воспринимая того, что предстает ее взору, не глядя ни на что и ни на кого, не задавая ни единого вопроса об истории и устройстве этой страны, даже не приближаясь к Ипполитиной библиотеке. Уж такова Страсс — глубоко несчастная, почти жалкая, но Ипполита постыдно заставляет ее плясать на кончике нити. Все же, возможно, сама Ипполита, виноватая и беспрестанно моющая руки, обременена тройным преступлением, за которое стремится наказать Страсс, и та соглашается охотно, соглашается испокон веков.
Сегодня вечером, перечитывая «Дневник» братьев Гонкур, Ипполита, сама себе брат, внезапно убеждается, насколько она способна походить на них в своем представлении о женщине. Она улыбается и задумчиво осушает бокал вина.
Пока она была здесь, мы съездили на два дня в городок К. Непрестанно лил дождь — на деревья, камни. Зеленый дождь, необычайно красивый. Отель — бывший замок, но однажды вечером я все же увидела таракана, почти такого же крупного, как азиатские, который полз по стене. Правда, сама она не может передвигаться. Оступаясь длинными худыми ногами, она повисала у меня на руке, расшатывая естественную походку и наискось притягивая меня к земле, — просто пытка. И еще ее лицо, постоянно обращенное ко мне, молящее. Как-то раз мы зашли в кондитерскую с каштановыми панелями, стенами, обитыми розовым дамастом, и большими современными люстрами — грустное, нелепое заведение, где воняло шоколадом и сластями. Я не мучилась, но у меня было сильное желание оказаться где-нибудь далеко, неважно где, лишь бы подальше от этого места, где матери семейства поглощали вату взбитых сливок. Подальше, и главное -одной. Ведь случались минуты, когда я уставала от игры: зло, которое мы причиняем, не всегда доставляет удовольствие. Но когда-нибудь я вернусь одна в эту гостиницу в центре парка, затопленного дождем. И вновь увижу кондитерскую маленького городка, сливки, пенящиеся до самого потолка, лжечиппендейловские столики и насупленных официанток.