Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2009)
* *
*
поправим подушки
отложим книжки
я мышка-норушка
твоей подмышки
малиново-серый
закат задернем
гардиной портьерой
периной дерном
* *
*
На двоих одна дорога,
на двоих одни следы…
Понимаешь с полуслога,
утешаешь с полбеды,
с полслезы. Послеобеден
отдых, и небеден дом,
и не жалко, что бесследен
тот, кто на руках несом.
* *
*
Я знаю, я хорошая,
я принцу пара,
принцесса на горошине
земного шара.
* *
*
Живущий на два дома
бездомен. Живущий на три —
бездомен вдвойне. Глаукома
дождя слепит фонари,
безбрежную черную лужу
старик переходит хромой.
Я дома, с ребенком и мужем.
Я очень хочу домой.
* *
*
Чересчур юна,
зелена весна,
осень желторота,
снега белизна —
млечная слюна
возле подбородка
спящей у груди.
Память, не блуди.
Спи, младенец кроткий.
Страсти позади.
Страхи впереди.
Нежность посередке.
* *
*
Кто, запирай — не запирай,
проникнет в дом,
кто отпирает ад и рай
одним ключом,
кто отбирает все ключи
и все брелки —
догадываешься? Молчи.
Не навлеки.
* *
*
я же с самого начала
знала амплуа поэта
не солист не запевала
голос из кордебалета
надцатая лебедиха
предпоследняя виллиса
вскрикивающая тихо
падающая в кулисы
Дворник Люба
Соколовская Наталия Евгеньевна родилась в Ленинграде. После окончания Литературного института жила в Грузии, переводила грузинскую поэзию. В 1992 году вернулась в Санкт-Петербург. Автор трех книг стихов и переводов: “Природа света” (1985), “Незапечатанные письма” (1988), “Ангелы навсегда” (2003), автор романа “Литературная рабыня: будни и праздники” (вышел под псевдонимом Наталья Сорбатская, удостоен премии им. Н. Гоголя). В “Новом мире” печатается впервые.
Люба давно уже не смотрела на небо. Все, что могло интересовать Любу, находилось у нее под ногами.
Зимой это был снег, а если вдруг оттепель и следом заморозки — то еще и лед, по весне — юшка из льда и снега, осенью — сухая листва, а после — месиво из нее же мокрой. Плюс внесезонный мусор.
Было еще лето. Летом был все тот же мусор из ближней помойки, растасканный за ночь бездомными собаками (потом конкуренцию им составили бездомные люди), на газонах бутылки из-под пива (а позже и пивные банки), окурки, сорванные со стен объявления и собачье дерьмо. Летом все это наблюдалось в чистом виде, без примеси грубых осадков, разве что сбрызнутое дождем.
Каждое утро, кроме выходных, вооружась уборочным инвентарем, Люба выходила на улицу, оглядывала сверху вниз крепенькую, как забытый в лесу боровик, “сталинку”, и фраза: “Позанимали этажи!” — беззлобно проносилась в ее голове.
Но последние четыре года никакие “погодные условия” Любу не колыхали. Не колыхали с тех пор, как Люба пошла на повышение: сначала уборщицей в магазин, построенный в конце девяностых возле метро, на месте грязных, торгующих сомнительной снедью ларьков, после — снова уборщицей, но уже в новенький, сверкающий огнями и рекламой двухэтажный торговый центр. И это очередное повышение было весьма кстати, потому что магазин у метро с малообъяснимой и пугающей скоростью стал таким же грязным и хамоватым, как те ларьки, которые он собой заменил.
На новом месте Любе выдали сине-белую униформу, фирменную плоскую швабру и квадратное красное ведро с заграничным словом по периметру. Теперь она была не просто уборщицей, а “работником клининговой службы”. И рабочий инвентарь в ее руке назывался теперь не шваброй, а мопом.
Услыхав про “клининг”, Любина шестнадцатилетняя дочь Зойка прыснула в кулачок, а в чем закавыка, Люба так от нее и не добилась. У хорошенькой, словно кукленок, молодой девушки-менеджера Люба спрашивать про “клининг” постеснялась. И с тех пор на вопрос: “Кем вы работаете?” — отвечала с досадой, но твердо: “Уборщица, и все тут!”
На новой работе было много дорогих бутиков, которые Люба называла “бутикь”, с мягким знаком в конце слова, и пахло дорогущей косметикой, а не подгнившими фруктами, лежалой курятиной и пережженной шаурмой.
В торговый центр приходила “чистая публика”. Забредали, правда, и сомнительные личности (“фейс-контроль” Люба научилась осуществлять не хуже любого охранника), но как-то надолго не задерживались, вытесненные великолепием окружающей среды.
На новом месте Люба расцвела. Она стала красить волосы в воинственные оттенки рыжего, приобрела на распродаже губную помаду и лак для ногтей, и даже плотная сердитая складка между ее бровями начала потихоньку разглаживаться.
В торговом центре журчала приятная иностранная музыка и на подвешенных к потолку плазменных панелях показывали про красивую жизнь. Больше всего на свете Люба теперь боялась, что и это сказочное заведение будет низвергнуто местным загадочным и неотвратимым роком до уровня обычной барахолки.
Родилась Люба на Псковщине, в маленькой древне неподалеку от реки Великой. Еле-еле закончила одну на три населенных пункта восьмилетку, год прокрутилась у матери под ногами, якобы помогая по хозяйству, а потом вместе с подружкой Люськой подалась в районный центр Палкино, в сельхозучилище.
На втором году обучения Люба сделалась беременна. “Чегой-то ни с того ни с сего”, — хлопая белесыми ресницами, объяснила она усмехавшейся врачихе. Но это было потом, а сначала в районную больницу, прозванную в народе “птичником” за близость к птицеферме, несовершеннолетняя Люба не пошла, а пошла к Севке, своему хахалю, год назад вернувшемуся из армии шоферу с продуктовой базы. Недавно Люське в схожей ситуации ее приятель выдал пятьдесят рублей на подпольный аборт, из которых Люська тридцать потратила по назначению, а на двадцатку купила модный плащик. Севка же не выдал Любе ничего, кроме фразы: “Забеременела — сама знать должна, что делать”, с ударением на предпоследнем слоге в слове “забеременела”.
Люба садилась в таз с горячей горчичной водой, бегала на соседнюю стройку прыгать со второго этажа в кучу с песком, пила какую-то страшную горечь, но ничего не помогло: то ли горчица была просроченной, то ли этажи не слишком высоки, то ли горечь недостаточно горька…
Тогда Люба вынула из Люськиного вязанья спицу. В результате Люськина ажурная кофточка осталась недовязанной, а Люба оказалась в “птичнике”.
Ее положили не в палате, а в коридоре. На тихое Любино поскуливание санитарка, проходя мимо, бросила: “Врешь, не помрешь”, — и вообще перестала обращать на нее внимание, потому что она была “ковырялка”, самое презренное по здешним понятиям существо. Скрючившись от боли, зажав между ног больничное полотенце, насквозь пропитанное кровью, Люба с завистью разглядывала надменных беременных женщин, которые лежали тут на сохранении, и всхлипывала в пропахшую хлоркой наволочку.
Люба вылечилась и вернулась в деревню, но там ей все опостылело еще раньше и к тому же ровным счетом ничего не светило. Тогда она решила податься в большой город, на поиски счастья.
Единственным местом, где у Любы имелась условная родня, был Ленинград. Именно туда из колхоза отправились за лучшей долей в середине тридцатых — успев как раз перед очередным крепостным правом — Любин двоюродный прадед с женой, а во второй половине пятидесятых — после очередной его отмены — Любина тетка с мужем и малолетней дочерью. Прадед, по невнятным рассказам матери, служил дворником где-то на Выборгской стороне, а жена его — прислугой в том же доме “у большого начальника по электричеству”. Но связь с этой ставшей “городской” семейной ветвью оборвалась после войны.