И. Грекова - Свежо предание
— Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить… ходить со мной?
— Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная небось.
Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
— Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь.
Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
— Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу.
Костя отпустил руку.
— Не хочу я с тобой гулять, — закричала Вероника. — Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
* * *Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
— Глупа, как ягодицы, — сказал Юра.
Глупа — это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
— Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
— Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в «Золотом теленке» — помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые… как ягодицы… повторяют с чужих слов «жид». У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно («По воле тиранов друг друга терзали народы…» — мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
— Мой дорогой, — сказал Юра. — Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит — порадовалась бы. Плоды.
Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение («общество», как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока — сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. «Вероятно, так выглядел Савонарола», — говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. «Дети, наша советская власть…»
«Кругозор крота», — сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах — лампы с зелеными абажурами. От каждой — круг, и в круге — склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.
Они вошли в братство склоненных голов. Подолгу рылись в каталогах, разыскивая интересные книги. Что-нибудь подиковиннее. Сегодня это был Фрейд, завтра — Эйнштейн. Китайское искусство… История магии и колдовства…
Они делились своими находками.
— Послушай, что я сегодня прочел, — говорил, например, Костя. — Это из записей Джироламо Кардано. Автора знаменитой формулы Кардано, которую он, кстати, стащил у Тартальи…
— И карданова подвеса, которого он, кажется, не стащил…
— Того самого. Так слушай, что он пишет, этот Кардано:
«Я обладаю от природы философским и способным к науке умом. Я остроумен, изящен, приличен, сладострастен, весельчак, благочестив, верен, друг мудрости, мыслящий, предприимчив, любознателен, услужлив, соревнующ, изобретателен, учен своими собственными усилиями, стремлюсь к чудесам, хитер, ожесточен, сведущ в тайнах науки, трезв, работящ, меланхоличен, коварен, предатель, колдун, маг, несчастный, не любящий своих, склонен к одиночеству, противен, строг, предсказатель, ревнивец, шутник, клеветник, податливый, изменчивый — вот какие во мне противоречия характера и поведения».
— Это ты к чему мне показываешь?
— Просто интересно.
— Ох, врешь. Это ты про меня, сукин сын.
В общем, Костя был, пожалуй, даже счастлив, если вдуматься. У него была Циля. У него был Юра. У него был дом — та самая комната, в которой так и не собрались переменить обои — светлые, в крупных косых клетках. И у него была тетя Дуня. Его семья — Циля и Дуня. Здесь он был спокоен. Здесь все было твердо.
А ведь он стремился к твердости, устойчивости с самого детства. И теперь он боялся бы слишком большого счастья. Как бы не ушло. Пусть лучше будет малое счастье — за него так не боишься.
Но вот, постепенно, семья его стала распадаться. Даже тут, в малом счастье, достала его судьба.
Началось все с того, что к Шуре — младшей тети-Дуниной дочке — присватался жених.
Шура была некрасива и хорошо это знала. Ей было лет двадцать восемь, и она давно перестала мечтать о замужестве, а впрочем, кто ее знает? Может, и мечтала. Во всяком случае, для Кости она была далеко от таких мыслей — невзрачная, косенькая, с крупными веснушками на носу. Краснела от любого слова, к ней обращенного. А вообще была тиха: Костя едва знал ее голос. Как будто не знала, с какого звука начать, и умолкала, не заговорив. Болезненно любила детей. Встретит Цилю в коридоре, схватит, подымет на руки и прижмется — бледная, с закрытыми глазами. Костя не любил этих судорожных порывов, но, справедливости ради, сдерживался.
Трудно было представить себе, чтобы какой-то мужчина полюбил Шуру. Но это случилось. Во всяком случае, у нее завелся жених.
Какие-то смотрины устроила тетя Дуня, или как их там — сговор, что ли. Гостей было человек тридцать. Костя, теперь уже взрослый, был приглашен к столу. Тетя Дуня раздала всем вышитые полотенца — оказывается, их полагалось разложить на коленях, а он-то и не знал. Вообще, он был в обычаях не силен — тоже пробел в кругозоре…
Тетя Дуня из всех границ вышла, чтобы не ударить в грязь лицом. На столе — водка, вина, закуски, пироги — «цельный бал», как выразилась гостья в бархатном зеленом платье с золотой бахромой. В ушах у нее качались серьги горного хрусталя, лицо — запудрено прямо по морщинам, и вообще она была страшна, Костя старался на нее не глядеть из приличия…
Он сегодня не обедал, неосторожно выпил натощак, и теперь у него звенело в голове, и было ему грустно, горько. «Чижик, чижик, где ты был? На Фонтанке водку пил». Ему было жаль, что уже никто не может запретить ему выпить водки…
Напротив сидел Генрих Федорович, почти ничего не ел и не пил, только жевал усы. Костя впервые за долгое время всмотрелся в лицо своего старого друга… Давно он не заходил к нему, не слышал скрипки! Как много часов потеряно, как много музыки, и невозвратимо! Как постарел за это время Генрих Федорович! А черная кошка Тилли — та давно умерла. «Наверно, это была кошка Амальхен», — грустно думал Костя. Впрочем, вряд ли. Амальхен, кажется, умерла еще до революции. Кошки не живут столько лет… Он смотрел поочередно на каждого из присутствующих и думал с каким-то злорадством: а ведь кошки твоего возраста все уже умерли! Впрочем, он был пьян.
…Кошки недолговечны. А люди? В сущности, и люди недолговечны тоже. Это нам только кажется, что жизнь бесконечна. А на самом деле и мне отмерен предел. До двухтысячного года я уже не доживу. А хотелось бы… Люди не живут столько лет. Генрих Федорович это знает и, наверное, потому такой грустный…
«Вот я ходил за кругозором и был счастлив, — думал Костя, — а рядом со мной была скрипка, и я о ней забыл. Завтра же пойду к Генриху Федоровичу…»
Во главе стола сидел жених. Косте он, прямо сказать, не нравился: мордастый, румяный, красивый по-своему, с плоскими кудрями на припомаженной голове (именно кудрями он до одури поразил Шуру). На нем был распахнутый новый пиджак, красные помочи и ярко-голубая, небесного цвета рубашка, воротник проколот булавкой с шариками.
Он был очень доволен собой и все время читал нравоучения. «Я про себя скажу, мамаша», — обращался он к тете Дуне. А она даже не присела за стол — все по хозяйству. Одно за другим появлялись блюда: жареный гусь с яблоками, поросенок с петрушкой в зубах… Каждое новое блюдо встречалось одобрительным рокотом. Жених крякал, ел руками, но с приличием, обтираясь полотенцем. Каждый раз, когда тетя Дуня входила с очередным блюдом, жених обращался к ней: «Я про себя скажу, мамаша…» — но она опять ускользала. Приходилось ему адресоваться гостям. Он объяснял им, что он непьющий, некурящий, что он «с самой титьки» был самостоятельным, не то что другие, и теперь вот до всего достиг и даже жениться может, в рассуждении площади. Себя он называл «работник прилавка», работал он в каком-то закрытом распределителе, вероятно — крал.