Марк Дюген - Дорога великанов
Я удивился, узнав о том, что смерть родителей облегчила матери жизнь. Она призналась в этом отцу во время одной из тех ссор, которые вспыхивали, стоило им только остаться в спальне одним. Обиженная непониманием отца, мать живописала ему, как старик терял над собой контроль и лапал дочерей. Мать ни разу от этого не пострадала, но младшая сестра испытала всё. В том числе содомию. В те времена я не знал, что это такое, но слышал, как отец сказал: «Замолчи, ребенок же внизу». Я сразу отправился за словарем. В словаре слово определялось довольно витиевато, словно авторы чего-то стыдились, однако я примерно понял, что содомия – это особая форма проникновения, немного… животного проникновения…
– Не думаю, Эл, что это форма животного проникновения. Напротив, она характерна для нашего вида с его представлениями о власти.
Мне показалось, Лейтнер на секунду замялся, решив, что чересчур разоткровенничался с шестнадцатилетним подростком, однако сомнения его тут же рассеялись: он понял, что говорит со взрослым человеком.
Когда я сделал ход ферзем, доку оставалась лишь рокировка. Впрочем, всё равно я побил бы его через три хода.
Моя мать вышла замуж за моего отца – героя, подарившего ей мою старшую сестру, – и оказалась в маленькой квартирке с электриком, который проводил свободное время, играя в карты с приятелями и охотясь. Он страстно любил покер и всегда играл с одними и теми же. Брюс Гэберти и Эндрю Стэмп служили в спецвойсках и, подобно отцу, никогда не вспоминали прошлое. Отец радовался, зная, что они рядом, в тишине. Они говорили о многом – только не о войне. Когда Джо Бенфорд, их четвертый товарищ, поднимал тему с азартом парня, проторчавшего три года в офицерской столовой, он встречал гробовое молчание.
Мужики играли субботними вечерами в подвале около моей комнаты. Обычно они много смеялись и шутили – тишина означала лишь одно: Бенфорд снова открыл рот не по делу. Мать считала себя хозяйкой дома: ведь она купила его на деньги от продажи ранчо своих родителей. По крайней мере, два или три раза в день она давала понять, что дом – ее личная собственность. Думаю, отца это унижало. Не проходило и дня, чтобы мать не напоминала о том, как отец ее разочаровал. Она хотела покинуть Монтану. Она хотела снова видеть отца в авиационной промышленности, чтобы он карабкался вверх по должностной лестнице и чтобы мы в конце концов купили дом на западе. Отец говорил, что не готов уехать из Монтаны, что ему необходимы просторы дикой природы, иначе он не выживет.
– С какой стати ты можешь не выжить, идиот? – Отец ничего не отвечал, и мать прибавляла: – Если бы я знала, что встретила хилую девчонку, которая не в силах оправиться от смерти друзей, я бы и близко к тебе не подошла! Я не родила бы тебе троих детей и не пожертвовала бы ради тебя своим местом в обществе!
Отец никогда не реагировал на оскорбления. Но я чувствовал, что мать своими кровожадными намерениями выбивает его из колеи. Когда мать наступала, отец смотрел под ноги, только под ноги. Мне так хотелось ему сказать: «Папа! Ради всего святого, подними голову, папа!» А он просто стоял, как маленький мальчик, и ждал, пока сердитая мать успокоится. Мать никогда не пыталась ударить отца. Она могла, но, наверное, боялась его возможной реакции: вдруг он бы взбунтовался?
Однажды утром он ушел навсегда. Ушел, чтобы помешать себе убить ее. Он двадцать лет не смел поднять на нее руку. Он предпочел избежать этого. Но я уверен: он точно убил бы мать – особенно если бы поднял на нее руку в моем присутствии. В присутствии моих сестер мать, возможно, выжила бы: ведь они просто жирные курицы – а мой отец не дурак. Он любил меня, хотя и не показывал своих чувств. Иногда я видел, что ему как бы стыдно за то, что он не примерный отец. И он страдал, сильно страдал. Не знаю почему. Его словно беспрестанно одолевали призраки.
Лейтнер ликовал и хотел меня остановить, потому что я мчался со страшной скоростью, рискуя разбить самые хрупкие воспоминания. Я поддержал дока одним ударом – вот вам, пожалуйста, шах и мат. Он не верил своим глазам. Впервые в жизни он проигрывал шестнадцатилетнему парню. Моя команда побеждала. И вместо того чтобы раздосадоваться, Лейтнер наслаждался. Этот человек глубоко уважал интеллект, хотя в моем случае имел дело с извращенным сознанием. Думаю, ему порядком надоели молчаливые пациенты: с аутизмом Лейтнер боролся каждый день. Он снял очки, положил их рядом, потом протер.
Я помню этот момент: он отпечатался в моей памяти как несколько секунд ликования, радости и надежды на жизнь.
Сеанс уже заканчивался, но Лейтнер хотел знать, читаю ли я по его рекомендации.
– Какую книгу выбрал?
– Досто…
– «Преступление и наказание». Да, понятно, библиотекарь обожает подсовывать этот роман новичкам из твоего блока. Тебе удалось сосредоточиться?
– Думаю, да.
– А как насчет дурных мыслей?
– Они ждут.
– Ты что-нибудь можешь сказать о книге?
– Пару слов. «Тогда он еще не верил в реальность своих снов и только позволял им щекотать себя, соблазнять себя гадкими сладкими обещаниями». И чуть дальше: «Он стал воспринимать “гадкие сны” как план для дальнейшей реализации…» Неплохо, да?
Лейтнер улыбнулся и посмотрел на часы. Мы прозанимались гораздо дольше положенного.
– Еще мне нравится пассаж об алкоголике в трактире. Мои родители оба пьют, но не до такой степени, чтобы совсем распадаться и тонуть. Когда мои родители пьют, они просто чуть больше становятся собой.
20
Первое время за обедом ко мне никто не подсаживался, словно пациенты, по соображениям безопасности, держали дистанцию. Стаффорд долго, с сомнением меня разглядывал. Наконец поднялся и присел рядом. Задрал голову, чтобы придать себе важности. Ему было где-то между сорока и шестьюдесятью. Судя по гусиной коже на шее, морщинистой и складчатой, словно увешанной гирляндами, – скорее, ближе к шестидесяти. Очевидно, мужик хотел со мной подружиться, что я заранее воспринял как посягательство на мою свободу. Я не шелохнулся, а лишь выпрямил спину и продолжил смотреть прямо перед собой. Мужик потянул меня за рукав.
– Эй, парень, не хочешь поговорить?
Не спеша, но с жадностью я проглотил огромную ложку пюре. Затем свысока посмотрел на соседа:
– Говорить – проще всего на свете. Каждый считает своим долгом говорить, болтать, чесать языком; такое ощущение, что это никогда не кончится.
Он кивнул. Но не один раз, а десять, двадцать кряду. Тихим голосом спросил, что привело меня в больницу, как будто мое преступление – государственная тайна. Когда я ответил, что пристрелил бабушку с дедушкой, он посмотрел на меня с сомнением, даже разочарованно: наверное, надеялся на что-то более впечатляющее.
– На какой возраст я выгляжу?
Я колебался, но, видя, как мужик из кожи вон лезет, чтобы понравиться, ответил:
– На пятьдесят с хвостиком.
Он захохотал как умалишенный:
– Я родился за год до начала века.
Несложно сосчитать.
Я вспомнил о рекомендации Лейтнера. Никто из моего блока не представлял для меня особой опасности, но связываться с этими извращенцами себе дороже. Я не имел ничего общего с насильниками и душевнобольными, которые не отличали женщину от мужчины, взрослого от ребенка и человека от козы, – им лишь бы самоутвердиться. От одной мысли о том, что я в одном ряду с этими ублюдками, меня захлестнула волна гнева. Я бы реагировал иначе, если бы из меня не пытались выбить чувство вины.
Я вернулся в комнату. Мне предписали сеанс групповой психотерапии, но еще не знали, в какой группе. Около полутора часов я лежал и читал. Устроился спиной к двери, чтобы в окно видеть кусочек неба, каждый день одинакового, голубого с белыми облаками. Я погружался в текст медленно – боялся уйти в литературу с головой.
Надзиратель отвлек меня от чтения, и мы отправились в прачечную на другом конце больницы. Пришлось преодолеть тысячу коридоров цвета мочи, столь же естественного для стен больницы, как алый – для крови. Я знал, что работа в прачечной – рискованное дело: мои способности к адаптации будут оценивать по ней. Я по шею увяз в грязи – настало время отмываться. Логично.
Каждую неделю в прачечную попадало около двух тысяч простыней, тонны формы всевозможных размеров, не говоря о нижнем белье. Работников привлекали, однако, чересчур много. Одни пациенты сортировали грязные вещи, другие распределяли их по большим стиральным машинам, третьи отвечали за сушку, глажку и раздачу. Впрочем, на кухне требовалась куда бо́льшая ловкость. Двое или трое пациентов осилили кулинарное искусство, но все остальные, включая надзирателей, чувствовали при этом, что обед под угрозой. Надо признаться – и я говорю это искренне, – что большинство заключенных в больнице, в отличие от меня, настоящие психи. Им не доверили бы серьезную работу. По крайней мере, так мне казалось до того, как я попал в прачечную, где чуть не упал в обморок. Запах порошка, в сочетании с влажностью мавританской бани, напомнил мне прачечную в Монтане. Я почувствовал себя так нехорошо, что чуть было не развернулся на триста шестьдесят градусов. Однако я стремился убедить врачей в том, что я нормальный человек. А единственный способ доказать свою нормальность – вести себя как разумный парень. Впрочем, в тот момент я, наверное, обменял бы двадцать лет тюрьмы на признание собственной ответственности.