Марк Дюген - Дорога великанов
Он поднялся и дружески похлопал меня по плечу.
– Увидимся завтра. В моем кабинете.
Прошу прощения, я забыл описать врача. Так со мной всегда: внешний вид людей для меня не играет особой роли. Чаще всего, глядя на них, я их не вижу, зато представляю их отношение к себе. У Лейтнера были ярко-голубые глаза и квадратные очки в черной оправе. С годами его глаза не утратили блеска. Лет ему, на вид, было около сорока. Он не волок на себе все страдания рода человеческого. Не занимался чужими проблемами, чтобы почувствовать себя лучше. Он казался объективно мыслящим оптимистом. Наверное, за пределами больницы вел нормальную жизнь. Любил спортивные машины, любил скорость, мчаться вдоль океана. Правда, не знаю, мог ли он позволить себе спортивную машину. Мне сложно сказать, что я почувствовал после нашей первой встречи. Обычно я ничего не чувствую. А иногда человек мне не нравится, потому что я инстинктивно чувствую угрозу. Многих я презирал, видя, насколько они уступают мне в интеллектуальном развитии. Доктор Лейтнер не желал мне зла.
Я пошел в библиотеку. Она не отличалась от остальных зданий: длинных, узких, высоких. Мне интересно, о чем думал архитектор, рисуя проект больницы. За две секунды я понял, что библиотекарь на своем месте давно и навсегда. Мне вдруг стало страшно от мысли, что психиатрия не точная наука и вылечить удается не всех. Я вообразил себя через пятьдесят лет – бледным, заросшим, истосковавшимся по свободе. Я отчаянно надеялся на то, что Лейтнер все-таки профессионал. Медбрат, который меня сопровождал, обратился к библиотекарю по фамилии, поприветствовал его, однако тот не ответил. Тот вынимал из коробок книги и складывал их в две стопки. Одну книгу никак не мог пристроить. Спросил у меня, что я хочу почитать, внимательно оглядел мою форму, понял, что я преступник, поправил очки и отправился в путешествие вдоль полок. Вернулся с экземпляром «Преступления и наказания» и положил книгу передо мной, словно хороший бакалейщик, отыскавший нужную приправу.
Почему люди пишут? Часто из глухого тщеславия. Люди гордятся своим горем и хотят разделить его с человечеством, потому что ноша слишком тяжела. Думаю, еще люди пишут, когда не находят поддержки у семьи: тогда семья, в какой-то степени, источник всех несчастий. А читатели дают иллюзию духовной близости в дышащем пространстве, а не в тесном кругу семьи. Иногда пишут с целью оставить о себе память. Но чем жизни писателей лучше жизней других? Порой книга от издателя сразу же попадает в объятия скуки, а то и на помойку. Я знаю, почему я пишу. Я просто хочу догнать поезд человечества.
Достоевский тот еще фрукт. Я лег на узкую кровать, которая мне не по размеру. И погрузился в Достоевского. Я осилил около двадцати страниц, прежде чем пришли дурные мысли. В смятении я провожу часы, не замечая времени. Иногда всё заканчивается сильнейшим оргазмом. Иногда я засыпаю, воображая удовольствия, которые мог бы ощутить.
17
Лейтнер хорошо смотрелся бы в правительстве, среди людей президента Кеннеди. Он выглядел уверенным, в меру расслабленным, в модных очках. Глядя ему в глаза, невозможно было усомниться в том, что демократы спасут мир. Бежевая легкая куртка «Баракута»[34] придавала облику спортивности. Короче, доктор Лейтнер был членом того самого племени, которое мой отец ненавидел еще со времен операции в заливе Свиней[35]. Мой отец так и не простил им предательства, когда они оставили своих товарищей из спецподразделения подыхать на кубинском пляже лишь потому, что кому-то во время высадки не хватило смелости попросить помощи у авиабригады. Отец говорил, что не припомнит подобных подстав со стороны властей за всё время своей военной службы. Позже этот богач, вальяжно развалившийся в Овальном кабинете с сигарой в зубах[36], дорого заплатил за свое решение и за каждую жертву! Так мой отец рассуждал за покером со своими друзьями по армии, выжившими и оставшимися в Хелене после демобилизации. Разумеется, трое из них соглашались с ним и от души честили сволочного президента, предрекая ему адовы муки.
В первые месяцы терапии Лейтнер совсем не говорил со мной о бабушке с дедушкой. А когда я упоминал о них, слушал меня с отсутствующим видом, словно речь шла о чем-то второстепенном. Ни смерть моих стариков, ни ее обстоятельства дока не интересовали. На первом сеансе он установил правила игры. Спросил, люблю ли я шахматы. Дедушка научил меня базовым ходам; вряд ли можно сказать, что я его отблагодарил, прострелив спину и голову, но что было, то было.
Воспоминание о дедушке и шахматах привело меня в крайне неустойчивое эмоциональное состояние. Я сказал Лейтнеру, что сожалею об убийстве. Док сделал исключение и спросил, сочувствую ли я дедушке. Я не очень понимал, что такое сочувствие. Лейтнер объяснил, что это способность поставить себя на место другого человека и понять, что он чувствует. Вопрос меня удивил. Как я мог поставить себя на место дедушки? Как можно поставить себя на место трупа? Десятую долю секунды до выстрела дедушка был дедушкой. Просто стариком, который выгружал из машины продукты. О чем он думал? Скорее всего, он думал: «Не забыл ли я чего-нибудь по списку, который жена составила? А то она будет орать. Хотя она в любом случае будет орать, криком обозначая свою территорию». Возможно, он думал о вкусном обеде, о том, как откроет бутылочку своего любимого пива, или о том, как вечером будет работать в саду. Он также мог думать обо мне, о том, что мой отец, произведя меня на свет, не преподнес ему подарок, или о том, что бабушка со мной слишком сурова и надо ей об этом сказать, но страшно ей об этом говорить, совать нос не в свои дела: ведь старуха не ровён час отравит вечерние часы отдыха, часы пенсионного блаженства. А через десятую долю секунды дедушка, погруженный в раздумья, уже не дедушка. Он ничто. Мертвец.
Я спросил у Лейтнера, где тут место сочувствию. Сочувствуют лишь тому, кто знает, что умрет. Мой отец говорил, что видеть смерть друзей легче, чем видеть их предсмертные муки: «Клянусь тебе, Эл, они взглядом звали на помощь свою мать! Словно потерявшиеся дети». Однако между последней мыслью дедушки и его смертью не прошло и секунды.
Я победил Лейтнера, он замолчал. Только поставил между нами на табурет шахматную доску. Я воспользовался минуткой и спросил о его планах на выходные. Док засомневался, стоит ли отвечать пациенту на личные вопросы. Впрочем, молчание длилось недолго:
– Я купил себе «Харли» пятьдесят седьмого года – и собираюсь задать ему жару.
Я не верил своим ушам. Док понял, что произвел впечатление.
– А какая модель?
– XL Sportster [37].
– Какого цвета?
– Кремовый с золотым. Матовый. Объем двигателя – девятьсот кубических сантиметров. Трансмиссия встроена в картер.
Он почувствовал, что я в шоке.
– Ты воодушевлен?
Я подумал и предложил другое определение:
– Заинтересован. Но не воодушевлен. Когда человек воодушевлен, что-то влияет на его эмоции, занимает его долгое время. А меня ничто не занимает долгое время. Я тяжеловес, быстро выдыхаюсь. Сейчас я рад обсудить с вами мотоцикл, но если бы дискуссия продолжалась, я бы устал и отвлекся. Понимаете?
– Да.
Тем не менее я рассказал ему о своих недавних приключениях с новым мотоциклом. И о мотоцикле, который отец перевез из Форта Харрисон[38] в Хелену еще до конца войны. Одноцилиндровый мотоцикл тридцать четвертого года. Я добавил, что хотел бы забрать старый мотоцикл, когда выйду из больницы, не говоря уж о новеньком, который постепенно покрывается плесенью в полицейском гараже. Я даже окончательно осмелел и спросил, не может ли док забрать мой мотоцикл, поскольку мне больше некого попросить. Он решил, что это неоднозначная просьба, но обещал подумать.
Мы долго обсуждали мотоциклы и дальние дали. Я признался, что мне не хватает и того, и другого; но самое грустное – обидное до слез – заключается в том, что взаперти, в больнице, мне лучше. Я рассказал о том, как в возрасте одиннадцати или двенадцати лет работал помощником кузнеца на ранчо в тридцати двух километрах от Хелены; мать меня заставила. Лошадиные копыта, как женские руки, многое говорят об их обладателе. Док тоже кое-что знал о лошадях: его дедушка держал нескольких для состязаний в коротких забегах на севере Калифорнии, рядом с Маунт-Шастой, – там, где я обменял машину-развалюху на прекрасный байк «Индиан».
Вслух я заметил, что у меня с доком много общего. Разумеется, док не убивал своих бабушку с дедушкой и не страдал психическим расстройством. Судя по обручальному кольцу, дома его ждала жена и, наверное, даже дети. Хотя в пятнадцать лет рано ставить на себе крест, я не сомневался в том, что семья мне не светит. Впрочем, об этом я Лейтнеру не сказал. Безнадежность и одиночество вздымались передо мной, как бурый медведь в лесу Аляски. Я не грустил. Во всяком случае, не больше, чем гомосексуалист, осознавший, что никогда не увидит влагалище: так уж сложилось – о чем сожалеть?