Виктор Пелевин - Relics. Раннее и неизданное (Сборник)
Петру было лет под сорок. Он был человеком большой внутренней силы, которую расходовал стихийно и неожиданно, в пьяных разговорах и диких выходках. Его бесцветное лицо наводило приезжих из города на мысли о глубокой и особенной душе, а местных – на разговоры об утопленниках и болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит, то есть ненавидел мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за грибка на ногах). Вот, пожалуй, и все, что Матвей и все остальные в бригаде знали про Петра, – но то, что в другой среде называлось бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за ним, несмотря на его немногословие и отказ сформулировать определенное мнение по многим вопросам жизни.
– Выпить обязательно надо, – сказал Семен, сидевший напротив Петра спиной к дереву.
– Наши нордические предки не пили вина, – не отрывая взгляда от дороги, ровным голосом проговорил Петр, – а опьяняли себя грибом мухомором.
– Ты че, – сказал Семен, – это ж помереть можно. Он ядовитый, мухомор. Во всех книгах написано.
Петр грустно усмехнулся.
– А ты посмотри, – сказал он, – кто эти книги пишет. Теперь даже фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают. Я этим сукам каждый свой стакан вспомню.
– И я, – сказал Матвей.
Семен молча встал и пошел вдоль забора по направлению к небольшой рощице за магазином.
– А ты их пробовал когда-нибудь? – спросил Матвей.
Петр не ответил. Такая у него была привычка – не отвечать на некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.
– Гляди, что принес, – сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед Матвеем что-то в мятой газете. Развернув ее, Матвей увидел мухоморы, штук около двадцати, самых разных размеров и формы.
– Где взял?
– Да прямо тут растут, под боком, – Семен махнул рукой в сторону рощицы, куда несколько минут назад уходил.
– Ну и что с ними делать?
– Как что? Опьяняться, – сказал Семен, – как наши нордические предки. Раз бабок нет.
– Давай еще постучим, – предложил Матвей, – Лариса в долг одну даст.
– Стучали уже, – ответил Семен.
Матвей с сомнением посмотрел на красно-белую кучу и перевел взгляд на Петра.
– А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
Петр презрительно пожал плечами, присел на корточки возле кучи, вытащил гриб с длинной кривой ножкой и еще не выпрямившейся шляпкой и принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом следили за процедурой. Дожевав гриб, Петр принялся за второй. Он глядел в сторону и вел себя так, будто то, что он делает, – самая естественная вещь на свете. У Матвея не было особого желания присоединяться к нему, но Петр вдруг подгреб к себе несколько грибов посимпатичнее, словно спасая их от возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
«А ведь съедят все», – вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую по-турецки возле газеты фигуру.
Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту стоял сильный грибной вкус. Видно, на Петра с Семеном грибы тоже не подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг друга, нормально ли, что взрослые серьезные люди ни с того ни с сего взяли и съели целую кучу мухоморов. Семен подтянул к себе газету, скомкал ее и положил в карман; когда исчезло большое квадратное напоминание о том, что только что произошло, и на оголенном месте нежно зазеленела трава, стало как-то легче.
Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к дороге; Матвей откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий штакетник у магазина. Глаза сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а потом закрылись. Матвей стал думать о себе, прислушиваясь к ощущению, производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе было не особо приятно – стоял тихий и теплый летний день, все вокруг было умиротворено и взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось о чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую радиорассказ о каких-то трубах.
Музыка была удивительная: древняя и совершенно не соответствующая ни месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента. Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но не сумел и стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему, глядя сквозь узкую щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие предметы потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и вдруг произошла совершенно неожиданная вещь.
Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный угол Матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и каждую минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно чему полностью проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь понять, что же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и это оно смотрит на все остальное, только что считавшее себя им, и пытается разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
Это поразило Матвея. Увидев рядом подошедшего Петра, он даже ничего не сказал, а торжественным движением руки указал на репродуктор.
Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся к Матвею, отчего тот почувствовал необходимость объясниться словами, – но, как оказалось, сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с его языка сорвалось только:
– …А мы… мы так и…
Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально глядя на Матвея, наклонил голову набок и стал думать. Подумав, он повернулся, большими и как бы строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
Музыка стихла.
Петр еще не успел обернуться, как Матвей, испытав одновременно ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым и продолговатым, имевшимся в его душе, на это выползшее навстречу стихшей уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея прошел хруст, потом появились тишина и однозначное удовлетворение кого-то, кем сам Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез; тогда Матвей ударился в тихие слезы и повалился в траву.
– Эй, – проговорил голос Петра, – спишь, что ли?
Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой Петра и Семена, двумя сужающимися колоннами уходящих в бесцветное августовское небо. Он потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему снилось то же самое – как он лежит, закрыв глаза, в траве, и сверху раздается голос Петра, говорящий: «Эй, спишь, что ли?» А дальше он вроде бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо и проорал ему в ухо:
– Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
Матвей покрутил головой, чтобы разогнать остатки сна, и встал на ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли за угол. Матвей вдруг дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому что вокруг не было никого и не было никакой гарантии, что все это – забор, магазин, да и сам страх – на самом деле. Но наконец мягко нырнул в прошлое угол забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами, приближаясь к черной дыре входа в магазинную подсобку. Там на крыльце уже стояла Лариска.
Это была продавщица местного магазина, невысокая и тучная. Несмотря на тучность, она была подвижной и мускулистой и могла сильно дать в ухо. Сейчас она не отрываясь смотрела на Матвея, и ему вдруг захотелось пожаловаться на Петра и рассказать, как тот взял и оборвал провод, по которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал им Петру в спину и горько покачал головой.
Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг долетел шипящий от ненависти мужской голос:
– Об этом вы скажете фюреру!
«Какому фюреру, – покачнулся Матвей, – кто это там у нее?»
Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего не оставалось, кроме как шагнуть следом.
Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшей в земляной пол плахе. С экрана глянуло родное лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.
Какой русский не любит быстрой езды Штирлица на «Мерседесе» в Швейцарских Альпах?
Коммунист узнает в коттедже Штирлица партийную дачу; в четвертом управлении РСХА – первый отдел Минздрава; в чужой стране – свою.
Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном государстве и без вреда для души дружить с людьми, носящими оловянный череп на фуражке.
Матвей же чувствовал к этому симпатичному эсэсовцу средних лет то самое, заветное, что полуграмотная колхозница питает к старшему брату, ставшему важным свиномордым профессором в городе; и сложно было сказать, что сильней поддерживало эти чувства – зависть к чужой сытой и красивой жизни или отвращение к собственной. Но даже не это было тем главным, за что Матвей любил Штирлица.