Виктор Пелевин - Relics. Раннее и неизданное (Сборник)
Нелли нежно посмотрела на Люсю.
– Конечно.
– Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача? И про то, как мы танцуем под луной? Сегодня в «Москве» ее крутили.
– Помню. Да она у меня есть. Поставить?
Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на голые плечи простыню, подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
– А тебе кто операцию делал? – спросила Нелли.
– В кооперативе, – сказала Люся, разглядывая разбросанные по столику упаковки французских гигиенических тампонов. – Они меня, кажется, кинули круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я под Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на морозе. И болит часто.
– Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
Нелли вздохнула и замолчала.
– Ты о чем задумалась-то? – спросила Люся через минуту.
– Да так… Иногда, знаешь, кажется, что я так и иду по партийной линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть. Понимаешь? Время просто другое.
– А не боишься, что все назад вернется? – спросила Люся. – Только честно.
– Да не очень, – сказала Нелли. – Вернется – посмотрим. У нас с тобой опыт работы есть? Есть.
Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому шоссе ехал маленький зеленый автобус. Иногда ему навстречу выскакивало ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо проносились несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой.
Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой, на которой еле держалась пилотка: он вел автобус. У другого, сидящего на ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала и морщась от боли, он медленно и громко читал.
– Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина – это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок – это хаос. Хаос – это гнет. Беспорядок – это рабство. Армия – это дисциплина. Здесь, так же как при закалке стали, главное – не перекалить металл, для этого его иногда отпускают…
Автобус вдруг резко вильнул, и офицер выронил журнал.
– Ты что? – спросил он второго. – Совсем уже?
– Как же мы их отпустили… – простонал тот. – Теперь он проиграет. Проиграет этому… Этому…
– Это они нас отпустили, – ядовито сказал первый, нагибаясь за журналом. – Ну что, дальше читать?
– Ты в себя еще не пришла?
– Нет. Не пришла я ни в какую себя.
– Тогда прочти про шинель.
– А где это? – спросил первый, возясь с заляпанными грязью страницами.
– Забыла уже, да? – с кривой улыбкой сказал второй. – Короткая же у тебя память.
Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
– Со слова «Лермонтов», – сказал второй.
– Лермонтов, – начал читать первый, – когда-то назвал кавказскую черкеску лучшим в мире нарядом для мужчин. К горной черкеске как одежде-символу можно теперь смело причислить еще русскую офицерскую шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в истории редко, она стала после Бородина и Сталинграда национальна. Ее древний силуэт художник различит на фресках старинного письма. Даже если сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать одежду совершенней и благороднее, чем русская шинель. «Не хватит на то, – как сказал бы полковник Тарас Бульба, – мышиной их натуры…»
– Там нет слова «полковник», – перебил второй.
– Да, – сказал первый, пробежав глазами по странице, – нет. Это в другом месте: «Завет отца – отчет, как живешь. Помните полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде всего нравственное. В этом…»
– Хватит, – сказал второй. От последних слов его лицо словно засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе к постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса.
Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином дерматиновую плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал есть. Вдруг он всхлипнул.
– Я ведь тебя слушаю, – заговорил он, кривясь от подступившего к горлу плача, – слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь ты, Варя, давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно… Ты посмотри, на кого мы похожи – лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем… И эти шахматы…
– Но идет борьба, – сказал второй. – Непримиримая борьба. Мне ведь тоже тяжело, Тамара.
Первый офицер закрыл лицо и несколько секунд был не в состоянии говорить. Постепенно он успокоился, взял из коробки зефирину и целиком затолкал ее в рот.
– Как я тогда тобой гордилась! – заговорил он опять. – Даже подругу жалела, что у нее старшей сестры нет… И всё за тобой, за тобой, и всё – как ты… А ты всё время делаешь вид, что знаешь, зачем мы живём и как жить дальше… Но теперь – хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по ночам – с шилом… Нет, уйду я. Всё.
– А как же наше дело? – спросил второй.
– А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался в сугроб на обочине. Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
– Нет! Хватит! – заорал он. – Теперь я своим умом жить буду. А ты езжай на «Тамбов». Слышишь, тормози!
Его опять скрутило в рыданиях. Он полез в карман своей куртки, с трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул их на коричневый дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
– Тормози, гадина! – закричал он. – Тормози, а не то я на ходу прыгну!
Автобус затормозил, и передняя дверь открылась. Офицер с воем выскочил на дорогу и, прижимая к груди пакет с сервелатом, диагонально побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе, лесом и какими-то заборами – навстречу далекому лесу и Луне, теперь уже окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но все же он перемещался довольно быстро.
Второй молча глядел на черную фигурку, постепенно уменьшавшуюся на ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала, опять поднималась на ноги и бежала дальше. Наконец она совсем исчезла из виду. Тогда по щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось; повисшая на подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
– Семь лет в стальном гробу-у, – тихо запел он навстречу новому дню и широкой, как жизнь, дороге.
Музыка со столба
«…кого уровня. Так, недавно известным американским физиком Ка… Ка…(Матвей пропустил длинную фамилию, отметив, однако, еврейский суффикс) был представлен доклад («Вот суки, – подумал Матвей, вспомнив жирную куклоподобную жену какого-то академика, мерцавшую вчера золотыми зубами и серьгами в передаче «От сердца к сердцу», – всюду нашу кровь пьют, и по телевизору, и где хочешь…»), в котором говорилось о математической возможности существования таких точек пространства, которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях, являются как бы их пересечением. Однако эти точки не могут быть зафиксированы сторонним наблюдателем: переход через такую точку приведет к тому, что вместо события «А1» области «А» начнет происходить событие «Б1» области «Б». Но событие, происходившее в области «А», теперь будет событием, происходящим в области «Б», и у этого события «Б1», естественно, будет существовать некая предыстория, целиком относящаяся к области «Б» и не имеющая ничего общего с предысторией события «А1». Поясним это на примере. Представим себе пересечение двух железнодорожных путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то…» Дальше был рваный край. Матвей поглядел на другую сторону обрывка журнальной страницы. «…первый отдел Минздрава; в чужой стране – свою. Интеллигент…»
Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа от нее был разрез голубого самолета. Матвей вытер о бумагу пальцы, скомкал ее, бросил и прислонился спиной к забору.
Машина со сваркой ожидалась к десяти, а был уже полдень. Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая, как гудят мухи и убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо вбитом в землю. Магазин был закрыт, и это казалось лишним доказательством полной невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
– Может, она сзади сидит? У кладовой?
– Может, – ответил Матвею Петр, – да ведь все равно не откроет. И денег нет.
Матвей поглядел на бледное лицо Петра с прилипшей ко лбу черной прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не знаем о людях, рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если это наши самые близкие друзья.