Густав Герлинг-Грудзинский - Иной мир
DREI КАМЕRADEN (Тритоварища)
В те вечера, когда я был твердо уверен, что бригаду ночью не вызовут на базу, я часто заходил в маленький барак возле вахты, который называли пересыльным. В нем всегда проводили несколько ночей в ожидании этапа те новоприбывшие из тюрем, кому немилостивая судьба не позволила остаться в Ер-цево. Дорога от нас вела на все лагпункты, но чаще всего слышалось название Алексеевки-Второй, небольшого, но бездонного штрафного лагеря - столько зэков уходило в него этапами, а никто не возвращался. Только раз, уже после амнистии, я встретил в пересыльном старого знакомого по гродненской тюрьме - симпатичного рабочего-троцкиста из Варшавы Анджея К., который через Ерцево выходил на свободу. Из того, что недомолвками и явно неохотно он рассказывал, выходило, что Алексеевка нацелена исключительно на лесоповал и что условия там по крайней мере раза в два хуже, чем в Ерцево. В самой глуши архангельской тайги, вдали от всякого поселения, за несколько десятков километров от ближайшей железной дороги (не считая узкоколейки, по которой шло продовольствие с базы в Ерцево), она была полностью отдана во власть выродка-начальника и его присных. Зэки живут там в полуобвалившихся, вечно протекающих бараках, они не в состоянии выработать больше, чем на «второй котел» (500 г хлеба и две порции жидкой баланды), получают только совершенно изношенную, изодранную одежду, работают в лесу по тринадцать часов вместо двенадцати, по два, а то и по три месяца дожидаются, пока им торжественно объявят выходной, а за неимением подходящего помещения для больницы их в случае болезни от правляют прямо в «мертвецкую». Только в июле и августе, когда бесконечная полярная зима разражается коротким, но жарким летом, узкие болотистые вырубки отворяют перед несчастными цинготными богатство ягод, терпкой рябины и грибов, а землистые лица, покрытые слоем грязи, и гноящиеся глаза, в которых еще тлится искорка жизни, с благодарностью и новой надеждой поднимаются к солнцу. Алексеевка - «штрафной лагпункт» только по названию. На самом деле, в нее сгоняли, как стаи шпротов в сеть, зэков-иностранцев, которые еще ничем не успели провиниться в лагере, и в их числе люмпенов из северных кварталов Варшавы, сбежавших через священную реку Буг в советский рай из гитлеровского ада. Эти еврейские поденщики, башмачники, закройщики, кустари-надомники и балагулы мерли в Алексеевке как мухи - Анджей не раз видел, как они разгребали помойку в поисках капустных листьев или картофельных очисток. При таких условиях на «штрафном лагпункте» постоянно вспыхивали бунты, и только это позволяло ех роst легализовать существующее положение. Подавляли их бескровно, на несколько дней прекращая выдачу паек, - через некоторое время за зону вывозили скелетики, обтянутые кожей, желтой, как пергамент священных книг, с черепами, не оскверненными пулей победившей революции. Поглядев на Ерцево, Анджей, который, хоть и троцкист, никак не мог отказаться от поисков в советской России «определенных светлых сторон», сделал вывод, что чем дальше от центра, от Москвы, тем хуже, и это, по-видимому, должно было означать, что «идея была хороша, да осуществление дурное».
В пересыльный барак спускались с деревянных мостков вниз, по нескольким вырубленным в снегу ступенькам, которые от ходьбы тысяч ног приобрели цвет грязного пола в сенях; барак был темный, грязный, без воды и хвои - и намного ниже остальных, так что на верхних нарах можно было разговаривать только лежа, а если сидя - то сгорбившись. На гвоздях, вбитых в балки, которые держали кровлю и обрамляли тесные ящики нар, вечно висела мокрая обувь, а на изогнутой трубе печурки сушились промокшие портянки. В первый момент, только войдя, вообще почти ничего нельзя было разглядеть - надо было привыкнуть к слабому свету лампочки на противоположной стене, чтобы выловить из полумрака два ряда босых ног на нарах, которые торчали из серой груды человеческих тел, с головой укрывшихся лохмотьями, да три-четыре тени, с вытянутыми руками склоненные над разогретой поверхностью печурки, словно занятые столоверчением. Первый предвечерний новоприбывший оживлял обычно молчаливых жителей барака, толкаясь им в босые ноги четырьмя вопросами: кто, откуда, куда и за что? Иногда после такого вступления из-под кучи наваленных тряпок выныривало чье-нибудь изможденное лицо с полубезумным взглядом и, отогнав приставалу разъяренным: «Пошел вон!», - снова пряталось за вонючий покров. Но обычно нескольких таких попыток свести знакомство хватало - на нарах начинали подниматься сгорбленные фигуры, готовые и на разговор, и на товарообмен. Ближе к вечеру в пересыльном уже роилось как в улье. Прислонившись к столбам, «ерцевцы» обменивались с «транзитными» - которые редко слезали с нар, дрожа за вывезенное из тюрьмы имущество, - пережитым, виденным, слухами и хлебом, который меняли на махорку. Что мне больше всего нравилось в пересыльном, так это атмосфера: при небольшом усилии воображения он напоминал нечто среднее между приютом для сбившихся с пути землепроходцев, отправляющихся за золотым руном, и обычным европейским кафе. Тут можно было познакомиться с новыми людьми, узнать, что слышно в разных тюрьмах, купить щепотку махорки, вместе погоревать над проклятой долей и - last but not least (- пользуясь тем, что вероятность доноса в этом временном, на несколько дней, пристанище была невелика, всласть изругать Сталина и его преторианцев. Только после войны я с огорчением, но не без скрытого удовлетворения обнаружил, что и с этой точки зрения европейские кафе стали для миллионов людей тем, чем был для меня транзитный барак в Ерцево; что теперь они больше напоминают деревянные дуплянки, которые у меня на родине прибивают к деревьям для галдящих перелетных птиц, внезапным холодом изгоняемых в теплые края, нежели венские «каффехаусы» или парижские «кафе-шантаны» первых десятилетий после Октябрьской революции.
Транзитный барак исполнял в нашем лагере еще и роль Института изучения политической конъюнктуры с живыми показателями цен на рабский труд и идеологических уклонов в виде поочередных потоков зэков. Так, по рассказам моих товарищей, в 1939 году он принимал остатки уже догоравшей Великой Чистки, подгребаемые хаотично и беспланово. 1940 год был свидетелем ритмичных приливов: поляки, украинцы, белорусы и евреи из восточной Польши, прибалты и украинцы с Буковины. В 1941 году пришли первые этапы финнов и красноармейцев из финского плена, которые прямо через украшенную триумфальную арку в Ленинграде с надписью «Родина поздравляет своих героев», под звуки марша Буденного промаршировали за город, на запасные пути, в запломбированные товарные вагоны. В первые месяцы после начала советско-немецкой войны появились горстки совершенно обрусевших поволжских немцев и группы обалделых украинцев и белорусов, бежавших из своих деревень в глубь России впереди быстро продвигавшейся линии фронта. Я помню даже несколько прозвищ, которые под всеобщий смех были выдуманы в бараке инженеров для этих жертв военных перипетий. К нам, полякам, прилипла кличка «антигитлеровские фашисты», несчастных красноармейцев прозвали «героями из финского плена», а украинцев и белорусов, бежавших от немцев, - «партизанами Отечественной войны».
В феврале 1941 года я встретил в пересыльном трех немцев, которые отличались от всех остальных некоторой инстинктивной надменностью и сравнительно приличной европейской одеждой. Притом самый низенький, толстый широколицый брюнет со сверлящим взглядом, коренастый и крепкий, как колода, носил на голове черный беретик с хвостиком, у высокого, широкоплечего блондина на шее был спортивный шарф, а тощий, длиннолицый, интеллигентно выглядевший юнец не расставался с подкованными лыжными ботинками. Все вместе они владели чем-то вроде расчлененного туристского костюма, и на первый взгляд их можно было принять за троицу безработных инженеров в высокогорном убежище. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что только молоденький Штефан учился в Гамбургском университете, а двое остальных: рослый Ганс и коренастый Отто - работали в механических мастерских в Дюссельдорфе. Мы начали разговор по-русски (все трое говорили по-русски с трудом, тяжеловесно и поразительно немелодично, с частой примесью украинских слов), но через несколько минут перешли на немецкий, и я забрался к ним на верхние нары, чтобы лучше отгородиться от бушующей в бараке черной биржи.
Все трое перед гитлеровским путчем принадлежали к германской компартии, но друг друга не знали, хотя Ганс и Отто работали в одном и том же городе. После поджога Рейхстага партия, разъеденная провокацией и разлагавшаяся на глазах миллионов своих членов, отправила их за границу; цель побега могла быть лишь одна - приемное отечество Димитрова, в те времена и приемное отечество всех в мире коммунистов. Они добирались разными путями: Ганс - через Данию, Швецию и Финляндию, Штефан и Отто - через Париж, Италию и Балканы. Их легко перебрасывали из страны в страну, они восхищались слаженной работой европейских коммунистических организаций, а долгими ночами, которые они проводили все на новых квартирах, вместе со случайно встреченными товарищами грезили наяву об отечестве мирового пролетариата, представляя образ, который запомнился им из иллюстрированной партийной литературы и из рассказов прибывавших оттуда посланцев. Воскресное партийное обучение в первый год террора в Германии шло обычно за городом, и в их воспоминаниях все, что относилось к России, ассоциировалось с буйной красою лесов, полей и рек, с налитыми девическими грудями, с ленивой пресыщенностью садов, колышущихся над обращенными к небу головами, с медленным проплыванием весенних облаков и приятной усталостью во всем теле, когда, еле волоча ноги, возвращаешься к вечеру в город из путешествия на край далекого горизонта.